Обломов — страница 80 из 100

Штольц за столом говорил мало, но ел много: видно, что он в самом деле был голоден. Прочие и подавно ели молча.

После обеда, когда все убрали со стола, Обломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и остался вдвоем с Штольцем.

Они молчали некоторое время. Штольц пристально и долго глядел на него.

– Ну, Илья?! – сказал он наконец, но так строго, так вопросительно, что Обломов смотрел вниз и молчал. – Стало быть, «никогда»?

– Что «никогда»? – спросил Обломов, будто не понимая.

– Ты уж забыл: «Теперь или никогда!»

– Я не такой теперь… что был тогда, Андрей, – сказал он наконец, – дела мои, слава Богу, в порядке: я не лежу праздно, план почти кончен, выписываю два журнала; книги, что ты оставил, почти все прочитал…

– Отчего ж не приехал за границу? – спросил Штольц.

– За границу мне помешала приехать…

Он замялся.

– Ольга? – сказал Штольц, глядя на него выразительно.

Обломов вспыхнул.

– Как, ужели ты слышал… Где она теперь? – быстро спросил он, взглянув на Штольца.

Штольц, не отвечая, продолжал смотреть на него, глубоко заглядывая ему в душу.

– Я слышал, она с теткой уехала за границу, – говорил Обломов, – вскоре…

– Вскоре после того, как узнала свою ошибку, – договорил Штольц.

– Разве ты знаешь… – говорил Обломов, не зная, куда деваться от смущенья.

– Все, – сказал Штольц, – даже и о ветке сирени. И тебе не стыдно, не больно, Илья? не жжет тебя раскаяние, сожаление?..

– Не говори, не поминай! – торопливо перебил его Обломов, – я и то вынес горячку, когда увидел, какая бездна лежит между мной и ею, когда убедился, что я не стою ее… Ах, Андрей! если ты любишь меня, не мучь, не поминай о ней: я давно указывал ей ошибку, она не хотела верить… право, я не очень виноват…

– Я не виню тебя, Илья, – дружески, мягко продолжал Штольц, – я читал твое письмо. Виноват больше всех я, потом она, потом уж ты, и то мало.

– Что она теперь? – робко спросил Обломов.

– Что: грустит, плачет неутешными слезами и проклинает тебя…

Испуг, сострадание, ужас, раскаяние с каждым словом являлись на лице Обломова.

– Что ты говоришь, Андрей! – сказал он, вставая с места. – Поедем, ради Бога, сейчас, сию минуту: я у ног ее выпрошу прощение…

– Сиди смирно! – перебил Штольц, засмеявшись, – она весела, даже счастлива, велела кланяться тебе и хотела писать, но я отговорил, сказал, что это тебя взволнует.

– Ну, слава Богу! – почти со слезами произнес Обломов, – как я рад, Андрей, позволь поцеловать тебя и выпьем за ее здоровье.

Они выпили по бокалу шампанского.

– Где же она теперь?

– Теперь в Швейцарии. К осени она с теткой поедет к себе в деревню. Я за этим здесь теперь: нужно еще окончательно похлопотать в палате. Барон не доделал дела; он вздумал посвататься за Ольгу…

– Ужели? Так это правда? – спросил Обломов, – ну, что ж она?

– Разумеется, что: отказала; он огорчился и уехал, а я вот теперь доканчивай дела! На той неделе все кончится. Ну, ты что? Зачем ты забился в эту глушь?

– Покойно здесь, тихо, Андрей, никто не мешает…

– В чем?

– Заниматься…

– Помилуй, здесь та же Обломовка, только гаже, – говорил Штольц, оглядываясь. – Поедем-ка в деревню, Илья.

– В деревню… хорошо, пожалуй: там же стройка начнется скоро, только не вдруг, Андрей, дай сообразить…

– Опять сообразить! Знаю я твои соображения: сообразишь, как года два назад сообразил ехать за границу. Поедем на той неделе.

– Как же вдруг, на той неделе? – защищался Обломов, – ты на ходу, а мне ведь надо приготовиться… У меня здесь все хозяйство: как я кину его? У меня ничего нет.

– Да ничего и не надо. Ну, что тебе нужно?

Обломов молчал.

– Здоровье плохо, Андрей, – сказал он, – одышка одолевает. Ячмени опять пошли, то на том, то на другом глазу, и ноги стали отекать. А иногда заспишься ночью, вдруг точно ударит кто-нибудь по голове или по спине, так что вскочишь…

– Послушай, Илья, серьезно скажу тебе, что надо переменить образ жизни, иначе ты наживешь себе водяную или удар. Уж с надеждами на будущность – кончено: если Ольга, этот ангел, не унес тебя на своих крыльях из твоего болота, так я ничего не сделаю. Но избрать себе маленький круг деятельности, устроить деревушку, возиться с мужиками, входить в их дела, строить, садить – все это ты должен и можешь сделать… Я от тебя не отстану. Теперь уж слушаюсь не одного своего желания, а воли Ольги: она хочет – слышишь? – чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя из могилы…

– Она еще не забыла меня! Да стою ли я! – сказал Обломов с чувством.

– Нет, не забыла и, кажется, никогда не забудет: это не такая женщина. Ты еще должен ехать к ней в деревню, в гости.

– Не теперь только, ради Бога, не теперь, Андрей! Дай забыть. Ах, еще здесь…

Он указал на сердце.

– Что здесь? Не любовь ли? – спросил Штольц.

– Нет, стыд и горе! – со вздохом ответил Обломов.

– Ну, хорошо! Поедем к тебе: ведь тебе строиться надо; теперь лето, драгоценное время уходит…

– Нет, у меня поверенный есть. Он и теперь в деревне, а я могу после приехать, когда соберусь, подумаю.

Он стал хвастаться перед Штольцем, как, не сходя с места, он отлично устроил дела, как поверенный собирает справки о беглых мужиках, выгодно продает хлеб и как прислал ему полторы тысячи и, вероятно, соберет и пришлет в этом году оброк.

Штольц руками всплеснул при этом рассказе.

– Ты ограблен кругом! – сказал он. – С трехсот душ полторы тысячи рублей! Кто поверенный? Что за человек?

– Больше полуторы тысячи, – поправил Обломов, – он из выручки же за хлеб получил вознаграждение за труд…

– Сколько ж?

– Не помню, право, да я тебе покажу: у меня где-то есть расчет.

– Ну, Илья! Ты в самом деле умер, погиб! – заключил он. – Одевайся, поедем ко мне!

Обломов стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе, написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до тех пор, пока Обломов сам приедет в деревню и привыкнет к хозяйству.

– Ты будешь получать втрое больше, – сказал он, – только я долго твоим арендатором не буду – у меня свои дела есть. Поедем в деревню теперь, или приезжай вслед за мной. Я буду в имении Ольги: это в трехстах верстах, заеду и к тебе, выгоню поверенного, распоряжусь, а потом являйся сам. Я от тебя не отстану.

Обломов вздохнул.

– Ах, жизнь! – сказал он.

– Что жизнь?

– Трогает, нет покоя! Лег бы и заснул… навсегда…

– То есть погасил бы огонь и остался в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б прожить лет двести, триста! – заключил он, – сколько бы можно было переделать дела!

– Ты – другое дело, Андрей, – возразил Обломов, – у тебя крылья есть: ты не живешь, ты летаешь; у тебя есть дарования, самолюбие, ты вон не толст, не одолевают ячмени, не чешется затылок. Ты как-то иначе устроен…

– Э, полно! Человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо да и думает, что природа послала ему эту ношу! У тебя были крылья, да ты отвязал их.

– Где они, крылья-то? – уныло говорил Обломов. – Я ничего не умею…

– То есть не хочешь уметь, – перебил Штольц. – Нет человека, который бы не умел чего-нибудь, ей-богу нет!

– А вот я не умею! – сказал Обломов.

– Тебя послушать, так ты и бумаги не умеешь в управу написать, и письма к домовому хозяину, а к Ольге письмо написал же? Не путал там которого и что? И бумага нашлась атласная, и чернила из английского магазина, и почерк бойкий: что?

Обломов покраснел.

– Понадобилось, так явились и мысли и язык, хоть напечатать в романе где-нибудь. А нет нужды, так и не умею, и глаза не видят, и в руках слабость! Ты свое уменье затерял еще в детстве, в Обломовке, среди теток, нянек и дядек. Началось с неуменья надевать чулки и кончилось неуменьем жить.

– Все это, может быть, правда, Андрей, да делать нечего, не воротишь! – с решительным вздохом сказал Илья.

– Как не воротишь! – сердито возразил Штольц. – Какие пустяки. Слушай да делай, что я говорю, вот и воротишь!

Но Штольц уехал в деревню один, а Обломов остался, обещаясь приехать к осени.

– Что сказать Ольге? – спросил Штольц Обломова перед отъездом.

Обломов наклонил голову и печально молчал; потом вздохнул.

– Не поминай ей обо мне! – наконец сказал он в смущении, – скажи, что не видал, не слыхал…

– Она не поверит, – возразил Штольц.

– Ну скажи, что я погиб, умер, пропал…

– Она заплачет и долго не утешится: за что же печалить ее?

Обломов задумался с умилением; глаза были влажны.

– Ну, хорошо; я солгу ей, скажу, что ты живешь ее памятью, – заключил Штольц, – и ищешь строгой и серьезной цели. Ты заметь, что сама жизнь и труд есть цель жизни, а не женщина: в этом вы ошибались оба. Как она будет довольна!

Они простились.

III

Тарантьев и Иван Матвеевич на другой день Ильина дня опять сошлись вечером в заведении.

– Чаю! – мрачно приказывал Иван Матвеевич, и когда половой подал чай и ром, он с досадой сунул ему бутылку назад. – Это не ром, а гвозди! – сказал он и, вынув из кармана пальто свою бутылку, откупорил и дал понюхать половому. – Не суйся же вперед с своей, – заметил он. – Что, кум, ведь плохо! – сказал он, когда ушел половой.

– Да, черт его принес! – яростно возразил Тарантьев. – Каков шельма, этот немец! Уничтожил доверенность да на аренду имение взял! Слыханное ли это дело у нас? Обдерет же он овечку-то.

– Если он дело знает, кум, я боюсь, чтоб там чего не вышло. Как узнает, что оброк-то собран, а получили-то его мы, да, пожалуй, дело затеет…

– Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки, что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!