– Послушайте, но это ведь ужасное дело! Богопротивное и бесчеловечное, как еще двадцать лет назад доказал Уилберфорс[51]. И работорговля была прекращена, слава богу. А теперь после возмутительных разговоров о двадцати миллионах я, надеюсь, больше мы об этом ничего не услышим. Я лично уже устал все это слушать. В конце концов, у нас нет недостатка в более насущных для нашей страны проблемах, на которые нам следует обратить свое внимание…
– А, миссис Туше! Так как насчет портвейна?
– Мистер Кенили, у нас больше нет портвейна. Мы полностью исчерпали наши запасы.
– Должен признать, я нахожусь в смущении при такой постановке вопроса, – заметил Чапмен. – Вы говорите, что с работорговлей покончено. И наши армейские подразделения на кораблях – с огромными издержками для налогоплательщиков – перехватывают в море испанских и французских работорговцев и кого там еще, освобождая бедных африканцев везде, где только можно. Если уж это не кладет решительный конец этой торговле, то она сама собой зачахнет в свое время.
– Нет, мистер Чапмен, это вовсе не конец. Плантации еще существуют. Даже если костер и затушен, все равно можно поджаривать человечину на углях.
– Миссис Туше, при всем уважении… Мы же едим!
– При всем уважении, мистер Хорн, это всего лишь метафора. Сожжение человеческой плоти очень часто используется в качестве наказания на наших заморских островах. Рекомендую вам почитать «Ужасы рабства» мистера Уэддерберна[52]. Что же до наших армейских подразделений, мистер Чапмен, неужели мы так быстро забыли события на «Клеопатре»? И те четыреста душ, мужчин, женщин и детей, так сказать, освобожденных от испанцев, которых затолкали в трюм, где места было на вдвое меньшее количество людей, и многие там в давке покалечились и задохнулись до смерти… разве они в этом подобии ада…
– Миссис Туше, я вынужден настаивать, чтобы вы приберегли свои представления об аде для более подходящих собраний и ситуаций.
В редких, очень редких случаях Уильям настаивал на чем-то, что имело касательство к миссис Туше, и сейчас укол публичного унижения заставил ее оцепенеть. Молчание затянулось. Наконец Крукшенк пружинисто спрыгнул со стула, чтобы дотянуться до полупустой бутылки кларета, оставленной кем-то на каминной полке. И заговорил, не поворачиваясь к ней:
– Миссис Туше… Ваш муж был Туше.
– Да.
– Известная в Манчестере фамилия.
– И очень старая.
– Когда-то эта семья торговала хлопком.
Миссис Туше молчала.
– Сэмюэль Туше был моим двоюродным дедом, – с добродушной улыбкой объявил Уильям. – Торговля хлопком в те времена процветала. Когда я был мальчишкой, должен признать, меня ужасно увлекали подобные романтические путешествия с присущим им экзотическим флером: из Ливерпуля к берегам Гвинеи, оттуда в Новый Свет и обратно в Ливерпуль. Он сколотил целое состояние на правительственных контрактах – но все потерял. Полагаю, пустился в безрассудные спекуляции во время своего четвертого плавания. Его даже обвинили в попытке монополизировать торговлю, что было весьма постыдным… В конце концов он повесился у себя в спальне – в те дни, разумеется, банкротство считалось невероятным позором, – и мои кузены и кузины, безусловно, от этого сильно пострадали: кредиторы у дверей и тому подобное… Хотя в конечном счете банкам пришлось довольствоваться малым. Нет сомнения, что Сэмюэль Туше был тот еще пройдоха, Элиза. Но должен сказать, у тебя есть все основания быть ему благодарной.
Крукшенк обернулся и поднял бокал:
– За Сэмюэля Туше. И за деньги, которые он после себя оставил.
Лицо миссис Туше запунцовело.
– Очень трудно, поверьте, высказывать суждения об уважаемой женщине на основании источников ее доходов, мистер Крукшенк, когда перед ней открыто так немного возможностей обеспечить себе доход.
– Туше, миссис Туше!
Она в первый раз услыхала от мистера Чарльза Диккенса этот ужасный каламбур. Но не в последний. С годами она стала эту его штуку ненавидеть всей душой, и одним из плюсов внезапного окончания их дружбы с Уильямом стало то, что ей больше не пришлось ее слышать. Никто, кроме Диккенса, никогда над ней не потешался. Ни разу.
6. Диккенс умер!
Несмотря на то, что он был на семь лет моложе, и в семь раз богаче, и имел славу, которая, как часто думал Уильям, распространилась на семи континентах, – так вот, несмотря на это все, Диккенс умер в пятьдесят восемь лет. Это с трудом укладывалось в голове. Неужели Смерть ничего не хотела знать про свидетельства о рождении, карманные издания и годовые подписки? Уильям был потрясен. Он неподвижно сидел в своем кресле, уставившись на дату в некрологе: 9 июня 1870 года. Когда Диккенс умирал, где находился сам Уильям? В зоопарке! Глядел на гиппопотама. Фанни и Эмили «были убиты горем» и обе глупо рыдали. Как решила миссис Туше, они так отреагировали, потому что газета «Таймс» сообщила им, что они «убиты горем» – точно так же они изменили длину своих юбок, прочитав колонку в «Куин»[53]. Ни та, ни другая за последние двадцать лет ни разу не взглянула на мужчину. А почему плакала Клара? «Из-за бедненького Копперфильда. Эстелла[54] была так к нему жестока!» Дети, они и есть дети, легко подпадают под влияние настроений взрослых. Но потом заявился мальчишка-угольщик, который бросил: «Ужасно, что стряслось с мистером Диккенсом!» – и при этом хмыкнул вполне по-мужски, а еще через час пришел почтальон и тоже пустился в слезливые описания достоинств «Рождественской песни». Около одиннадцати дня миссис Туше двадцать минут прождала в мясной лавке, покуда ей взвешивали сосиски, а мясник и жена викария по очереди цитировали разные идиотские фразы четы Микобер. После обеда сестры Святого Георгия произнесли молитву памяти усопшего. Все они при этом плакали.
На закате он уже заполнил всю главную улицу, точно миазм. Мимо кого бы она ни проходила, у всех на устах, казалось, были лишь Билл и Нэнси[55], или Гредграйнд, или Пеготти, или десяток других, и, наслушавшись всего обо всех этих героях Диккенса, миссис Туше и сама невольно поддалась всеобщей одержимости. Она стала думать о той лавке поношенной одежды на Монмут-стрит, где юный Боз, просто разглядывая витрину, удивительным образом одушевил мертвые платья, сюртуки, башмаки и туфли за стеклом, надев их на разнообразных людей, причем каждый, словно вызванный чарами одного предложения, получился убедительным, осязаемым, наполненным жизнью. Тем, что казалось жизнью. Миссис Туше не верила, что души можно было вместить в одежду и обувь или с их помощью описать характер человека. Но она также знала, что жила в мире вещей, невзирая на то, насколько отставшей от времени она себя чувствовала, и Чарльз, при всех его недостатках, был поэтом вещей. Он одушевлял и очеловечивал холодные скопления и пагубное почитание вещей. Единственным для нее разумным доводом понять всеобщую скорбь в связи с его кончиной было то, что с его смертью век вещей скорбел по самому себе.
Помимо Брони, равнодушной осталась и новая миссис Эйнсворт, которая ограничилась лишь интересом к тому, какие практические последствия эта смерть будет иметь для Уильяма. Ведь это то же самое, как если бы один бакалейщик закрыл лавку на одной стороне улицы, и тогда такая же лавка напротив начала бы торговать с еще большей выгодой, поэтому она надеялась, что внезапный уход Диккенса «позволит нам немного оживить нашу торговлю!».
7. На поезде
Спустя два дня так случилось, что миссис Туше надо было поехать на поезде в Лондон и встретиться с адвокатом. Она бы предпочла отправиться туда без сопровождающих – порой ей казалось, что более всего на свете она стремилась к независимости, – но Уильям настоял на том, что поедет с ней. Он уже оправился от пережитого шока. И теперь ему хотелось встать на краю ямы и убедиться, что не он в ней погребен. Простительное желание, немного омраченное тем фактом, что яма, о которой шла речь, была вырыта в Вестминстерском аббатстве, в двух шагах от великого барда[56].
– Я просто не могу понять, о чем только думает Форстер и его семья, – жаловался Уильям, но тихо, опасаясь чужих ушей. В купе ехали шесть пассажиров. Пятеро из них читали романы. – Он бы никогда такого не хотел. Более того, он бы просто рассвирепел – он терпеть не мог шумихи. С их стороны это чистейшей воды тщеславие. И «Таймс» зря это предложила, и епископу не следовало этого позволять. Чарльз всегда был противником помпезности и показных почестей любого рода.
– О да, человека, давшего своему сыну имя Альфред д’Орсэ Теннисон Диккенс, конечно же, не заботила мирская слава.
Миссис Туше развеселила и заинтересовала вот какая мысль: насколько трудно бывает завладеть нашими собственными чувствами. Все склонны приписывать их другим, особенно мертвым. Когда они доехали до вокзала Ватерлоо, негодующая обида Уильяма за покойного друга достигла апогея: его лицо побагровело, и ему пришлось даже расстегнуть верхнюю пуговицу. Не слишком его отвлекла и вокзальная суматоха. Такое было впечатление, что на каждом клочке перрона толпилось не меньше трех человек с четырьмя саквояжами. Будь проклят этот архитектор-осьминог, раскинувший свои алчные щупальца по всей земле, уничтожив все зеленые насаждения! Будь прокляты все эти жалкие домишки пригорода, в которых обитали все эти жалкие люди… Откуда они все взялись? Куда они направляются? И в тот же момент, словно давая непреложный ответ на все вопросы ее кузена, справа от них возникла арка похоронной компании «Некрополис». Если в Лондоне все были заняты делами на земле, такая же деловитость царила и под землей. Могилы рылись одна над другой, тела складывались одно на другое, причем многие из них были поражены заразными болезнями, и поэтому перемещать их было опасно. Все эти Тоби, которых не пощадила лихорадка. Жертвы эпидемии Джеймсов Туше. На кладбище Всех Святых и на Хайгейтском кладбище не хватало мест для новых могил. Даже общие могилы были переполнены. Поэтому в Суррее построили огромное загородное кладбище, способное вместить всех покойников, и здесь, на вокзале, от специальной платформы отходили туда специальные поезда, перевозившие усопших и оплакивавших их близких. Она читала про эти похоронные поезда, но сейчас впервые в жизни увидела такой. Уильям шагал вперед, а миссис Туше, подобно жене Лота, оглянулась. Семьи в черных одеяниях садились в вагоны, не скрывая слез. В последнем вагон