Обман — страница 24 из 67

17. Двое красивейших мужчин Лондона

Она наблюдала, как леди Блессингтон по-хозяйски положила руку Уильяму на бедро. Уже несколько недель как кузены не прикасались друг к другу. Элиза молила Бога и уповала на свое благоразумие, чтобы ее дверь всегда оставалась плотно закрытой. За последние три месяца ни она, ни он не видели Френсис. Ни разу с тех пор, как детей снова отправили в школу, а Френсис переехала к отцу «выздоравливать». Элиза была единственной женщиной, жившей в Лодже, которую вечерами окружали блестящие юные мужчины – ситуация, которая, будь она предельно честна сама с собой, ей очень нравилась. Этими вечерами даже сама мысль о Френсис казалась ей очень далекой: эта мысль тонула в портвейне. Рука леди Блессингтон двинулась вверх по бедру. К своему удивлению, миссис Туше ощутила прилив ненависти в душе, точно ее ткнули раскаленной кочергой. Но хуже того была мысль, что так о себе заявила некая зависть, и изобретательная миссис Туше тотчас взяла на себя чужое страдание – что давно вошло у нее в привычку – и мысленно встала на защиту той, из-за кого сейчас забилось ее сердце. Бедная Френсис! Столь позабытая! Столь униженная! Столь нелюбимая! На глазах у всех.

– Мистер Диккенс, скажите, я ли не сижу в окружении двух красивейших мужчин Лондона?

– Леди Блессингтон, боюсь, я здесь не лучший судья.

– Ха! Полагаю, вы ревнуете!

Порой зависть оказывается выражением коренного сходства с ревностью, так что эти две эмоции бывает очень трудно различить. И разве они с леди Блессингтон не напоминают двух собак, ходящих на задних лапах? Пытаясь наилучшим образом воспользоваться трудной ситуацией? В окружении мужчин? Не пользуясь особым расположением женщин? С размышлениями об этих параллелях ненависть растаяла в душе Элизы и сменилась бурным самоуничижением, перед которым она была бессильна. Но разве ее, по крайней мере, не уважают? Хотя эта «леди Блудсингтон» пользовалась скандальной славой от Лондона до озера Гарда.

– Мадам, мне не требуются никакие сторонние судьи. Я и сам могу прекрасно высказать суждение, merci[62], и скажу вам: вы полностью правы. Мы все очень красивые!

– О, д’Орсэ! Какое ужасное тщеславие! – воскликнул Уильям, но его щеки порозовели от услышанного комплимента.

– И впрямь тщеславие! – И леди Блессингтон ткнула своего графа в бок. – Но будьте хоть на миг серьезны. Байрон как-то заметил в беседе со мной, что он скорее мог бы простить преступления – ибо они порождаются страстями, – нежели иные мелкие пороки, такие, как тщеславие. И он не шутил. Он был весьма категоричен. Хотя, конечно, нельзя сравнивать мелкие пороки – себялюбие, высокомерие и прочие, имеющие свои наказания, – со смертными грехами, разрушающими невинные жизни!

– Я не согласен!

– Неужели, мистер Диккенс? И в чем именно?

– Я не различаю пороки. Все мелкие прегрешения, по моему мнению, очень легко становятся преступлениями – это лишь вопрос меры. Себялюбие, тщеславие, самообман – все это часто бывает почвой для наших худших преступлений. Другие страдают от нашего эгоизма, например, точно так же, как мы. Вы так не считаете, миссис Туше?

Миссис Туше эти слова поразили. Во-первых, потому что она с ними согласилась; во‑вторых, потому что он обратился непосредственно к ней; наконец, потому что она до сих пор отказывалась читать сочинения этого перехваленного молодого писателя и, пообщавшись с ним лично, не слишком высоко его ставила.

– Да, я бы согласилась, – медленно произнесла она, тщательно выбирая слова. – Только я бы добавила, что жестокость занимает особое место. По любым меркам, жестокость есть преступление. Это худшее, на что мы способны.

Находясь в дальнем конце комнаты, Диккенс внезапно взглянул на нее с пристальным интересом, словно миссис Туше была диковинным кораблем, неожиданно возникшим на горизонте. Леди Блессингтон, заметив этот взгляд, решительно вернула разговор к привычному мелководью:

– Ну, смею вас уверить, миссис Туше, Байрон никогда не был жестоким. Как большинство людей, обладающих поэтическим или аристократическим темпераментом, он был чужд самой идее жестокости. И все равно люди осуждали его, точно он был самым ужасным грешником из всего рода человеческого – участь, должна сказать, и мне, увы, не совсем неведомая… А вы были поклонницей лорда Байрона, мадам? Или вы были одной из тех многих, кто его осуждал?

– Не могу сказать, что я когда-либо серьезно задумывалась об этом, – беззаботно ответила миссис Туше. Она выучила наизусть почти всего «Дон Жуана». И никогда не забывала о визите поэта к ланголленским леди. Тот визит глубоко запал ей в душу.

– О, репутация! – Граф вдруг хлопнул себя по лбу рукой в перчатке. – По моему мнению, учитывая, сколь быстро о нас забывают, нам не следует вообще пытаться что-либо делать!

Леди Блессингтон игриво шлепнула молодого графа по руке.

– Д’Орсэ, вы невозможны! И все же, по сути, разве Байрон не соглашался с вами? Вспомните тот эпизод в моей книге, когда он язвительно цитирует Каули[63]: «О Жизнь! Ты зыбкий перешеек, что горделиво вознесен меж двух вечностей…»

– Вот, это про нас! Все – суета!

Чарльз рассмеялся:

– Но, д’Орсэ, теперь вы говорите в пользу хаоса и греха – как будто две вечности совершенно одинаковы! Но то, кем мы оказываемся во второй, конечно же, сильно зависит от христианской кротости и набожности, которую мы способны в себе воспитать, покуда мы еще находимся на том «зыбком перешейке»!

– В теологии я не силен, – сумрачно заметил Уильям. – Это епархия миссис Туше.

И тут в первый раз все головы повернулись к миссис Туше. Этого она и хотела, но все же теперь на нее было устремлено слишком много глаз. Она заговорила, ни на кого не глядя, обращаясь к серебряной обезьянке на каминной полке:

– Коль скоро мы говорим о клочке земли, на котором могут страдать люди – и причинять боль друг другу, – я не вижу необходимости в том, чтобы та или иная вечность, с любого края, приобретала важнейшее значение. У нас будет масса обязанностей на этом клочке земли. И вообще-то говоря, им несть числа. В этом, я думаю, и есть вечность для любого мужчины, женщины или ребенка.

После таких слов присутствующие погрузились в молчание.

18. О жестокости и изменчивости

Граф, которого ненароком занесло в область моральной философии, почувствовал себя обязанным разрядить обстановку. Он принялся уговаривать леди познакомить всех «с одним из уаших изречений, которые уи пишете по ветшерам в суоей саписной книшечке». Она милостиво согласилась:

– Что ж, вот что получилось вчера: «О гении и талантах человека можно судить по количеству его врагов, а о его посредственности – по количеству его друзей».

Уильям расхохотался.

– Какая же я, должно быть, посредственность! Потому что у меня огромное количество друзей!

Леди Блессингтон засмеялась, и граф тоже засмеялся, но миссис Туше и Диккенс, прежде чем успели засмеяться, совершили ошибку, взглянув друг на друга.

– А у вас, юный Диккенс, я уверена, имеются одни лишь враги, – промурлыкала леди Блессингтон, чем вызвала новый взрыв смеха – у всех, кроме миссис Туше. Она не сводила глаз с этого хамелеона Мэгги Пауэр. Как же молниеносно та превращалась из ирландской бандерши в утонченную светскую даму, из кокетки – в леди, из матушки – в любовницу и обратно! Ей вспомнились строки из «Дон Жуана»:

…Она пленяла всем – и красотой, И грациозной лаской обхожденья. Мы часто называем пустотой Изменчивость такого поведенья, Рождаемого светской суетой. Искусство лжи ведь редкое явленье; Порою даже просто не поймешь – Где искренность, где искренняя ложь?[64]

19. Le Monde Bouleversé[65]

Миссис Туше срочно понадобилось глотнуть свежего воздуха. Может ли сделаться дурно от переизбытка ума? Она сослалась на головную боль, быстро поднялась и, не дожидаясь, когда кто-нибудь изъявит желание ее сопровождать, вышла из дома и свернула налево. Позади Гор-Хауса, пройдя мимо двойной шпалеры, увитой ветвями шиповника, она оказалась в обнесенном стеной огороде, среди грядок с побегами латука. Сильные порывы восточного ветра задували пряди волос ей в рот. Оглядев свой костюм для верховой езды, черный и тяжелый, она подивилась своему странному одеянию. Вылитая ланголленская леди! Но только одинокая, потому что рядом с ней никого не было. Укрывшись за высокими стеблями томатов, привязанными к жердям, она услыхала издали тихий свист.

– Ваше молоко, ваше величество!

Она заметила свистуна: мальчишка-молочник в белом халате подошел к кухонной двери. Напротив него, на кухонном крыльце, стояли двое малолетних слуг. Но теперь с ними произошла глубокая перемена – и в жестах, и в манере двигаться, и в выражении лиц. Их прежние скованность и невозмутимость словно испарились. Мальчик снял тюрбан, и под ним оказалась голова, покрытая жесткими черными волосами, которые никакой ветер не мог растрепать. Девочка, распустив тесемку чепца, подсунула сложенный веер под задние юбки, словно имитируя обширный зад своей хозяйки.

– Да кому нужно твое дурацкое молоко! – И тут она довольно сносно изобразила ирландский говорок: – Я могу его выдавить из своей сиськи, и мой ненаглядный мальчик вылакает его как обычно! Хлюп-хлюп-хлюп!

Она сопроводила эту реплику непристойным жестом. Оба мальчишки вытаращили на нее глаза.

– Pardon-moi[66], мадам. Я ваш сын или же ваш муж?

Это уже заговорил чернокожий мальчик, подражая графу. Но потом, мысленно проигрывая увиденную сцену, миссис Туше подумала, что родным языком мальчишки, вполне возможно, был французский, а не английский.