– А вы… вы не одна из… певцов? Какое красивое пение! Какой выразительный символ – если можно так сказать – и насколько злободневный!
Еще один короткий кивок:
– Вы очень добры, мадам.
– На прошлой неделе я оставил свою карточку, – застенчиво объяснил Генри, – предложив услуги проводника. Нам дали согласие ее взрослые сопровождающие, и, как видите, мисс Джексон приняла мое предложение и теперь оказывает мне честь, позволив пройтись с ней и показать город.
Он был просто мальчиком, говорившим то, что, по его разумению, должен говорить взрослый мужчина. И еще она заметила унылое сходство в одежде обоих молодых людей: старомодная и чересчур строгая, должная произвести впечатление безукоризненной пристойности. Но чопорная традиционность их облика, приличествовавшая богатым гостиным, глубоко ее разочаровала. Это и есть, стало быть, свобода?
– Вместо того чтобы отнестись к мисс Джексон как к обычной путешественнице, Генри, можно было бы попросить ее рассказать свою историю. Я не сомневаюсь, она весьма замечательная.
Эти слова она произнесла наставительным тоном своей давно умершей матушки. В ответ мисс Джексон натянуто улыбнулась и ничего не сказала. Странно, но она, похоже, старалась отгородиться от восторженного отношения миссис Туше к столь знаменательному в ее жизни событию. И почему эта юная леди нарочито вела себя так, словно этим вечером не сделала ничего особенного, а просто прибралась на кухне и приготовила ужин?
– Мисс Джексон очень любопытно увидеть наш Биг-Бен.
Миссис Туше нахмурилась, на мгновение оскорбившись вольным использованием Генри притяжательного местоимения «наш».
Вслух же она сказала:
– А, ну, это недалеко отсюда.
– Мы хотим пройтись вдоль реки. Не желаете к нам присоединиться, миссис Туше? Я знаю, вы любите ходить пешком.
Миссис Туше поспешно сказала «нет». На лице мисс Джексон мелькнуло нескрываемое облегчение. Миссис Туше была поражена. Как же черна эта мисс Джексон, и вместе с тем как же горда, и как сдержанна. Была ли она красива? Миссис Туше не могла судить, не имея критериев. Отлично разбираясь в вожделении, однако, она куда увереннее могла угадать чувства Генри. У него был явный вид очарованного юнца. Он выглядел в точности как паж Ван Дейка, пожиравший взглядом свою луноликую принцессу Генриетту[152]. Но это сравнение лишь усугубило смущение миссис Туше, не в малой степени потому, что Генри, с высоты своего роста, смотрел на девушку сверху вниз. Она лишь была такой же луноликой.
Все трое замерли, и наступил миг странной, подчеркнутой тишины, тот, возможно, редчайший для Англии случай, когда все присутствующие как один потеряли дар речи – нет, такое было просто немыслимо с самого сотворения мира. Миссис Туше часто в своей жизни оказывалась третьей лишней. Но сейчас она ощутила нечто иное. Ее посетило безутешное, почти дурманящее чувство одиночества и отчужденности. Она с необычайной остротой осознала каждую часть своего лица и тела, как будто ее личность внезапно от нее отделилась, как будто она сама стала экзотическим предметом, неожиданно вброшенным на сцену… О, какая бессмыслица! Просто вечер был слишком жарким, и она была уже не так молода, как раньше, и мысли ее путались. В юности она никогда не могла понять, почему старухи так легко приходили в смятение. Почему они любую беседу заводили в тупик и почти всегда злоупотребляли гостеприимством собеседников. Тогда она не знала, каково это – не иметь в жизни ни амплуа, ни роли, ни смысла. Больше не быть даже декорацией на сцене. И как легко было потерять точку опоры, понимать все неправильно, всегда хвататься не за тот конец палки. Она мешала этим молодым людям, которым хотелось остаться наедине, беседовать друг с другом о вещах, недоступных ее разумению.
Смутно ощущая унижение, она практически не проронила ни звука, когда они произносили скованные и неуклюжие слова прощания. Она смотрела, как парочка шла по направлению к зданию парламента, обращая на себя внимание всех прохожих. В глазах миссис Туше они больше не выглядели благородными детьми Африки – исполненными благодатью страданий, осиянными свободой, – а были похожи на самых обычных глупых юношу и девушку. Она не могла избавиться от ощущения, что они вступили между собой в заговор, нацеленный против нее лично. Заговор насмешки? Или жалости? Всю дорогу до дому эта мысль преследовала ее, как чувство стыда.
21. Предыдущая тайна Богла, 1840 год
– В нашем мистере Богле есть нечто загадочное, – заметила новая миссис Даути. – Он никогда не злится.
– О, все иногда злятся.
– Да, Эдвард, об этом я и говорю. Но Богл – никогда! Рождество – напряженная пора. Я вот слышу, как Лили топает ногами на кухне, а Гилфойл кричит на конюха. Но мистера Богла ничего не выводит из себя. Он загадочный. Если он и злится, то никогда этого не показывает – тогда куда девается его гнев? Он же должен на что-то его изливать. Иногда я боюсь, что он замышляет против нас заговор.
– Ха! Ты читаешь слишком много романов, Кэтрин! Леди должны перестать увлекаться романами – от них ничего хорошего не жди! Если хочешь знать мое мнение, то было бы разумно направить в парламент петицию о пагубности романов!
Сам же Богл, который случайно подслушал этот разговор, больше о нем не вспоминал до одного вечера в середине августа. После ужина он принес в гостиную сыр, а сэр Эдвард в этот момент читал вслух страницу из папки, которую держал в руках:
– «Пятнадцатого июля 1840 года в пожаре сгорели сто десять негритянских хижин и пристроек, вместе с мебелью, одеждой и прочим имуществом их обитателей, многим из которых не без труда удалось убежать от полыхавшего огня в том, во что они были одеты». Это из отчета комитета. Я когда-то состоял в этом чертовом комитете. Слава богу, я своевременно бросил заниматься проклятой застройкой!
Миссис Даути взяла из рук Богла сырную тарелку и согласилась с мужем, что постройка жилья для рабов и впрямь была весьма странным предприятием, если учесть, как часто в их домишках возникали пожары и они сгорали дотла.
– Ну сколько можно, а, Богл? Сколько можно им говорить, чтобы они не жгли траву на пастбищах в июле? Одной искры достаточно, одного дуновения ветерка – и все полыхает! Но нас никто не слушал. Никто в Хоупе ни черта не смыслит в управлении хозяйством. Мы с Боглом всегда были против них всех!
Новая миссис Даути снова согласилась, и это начало становиться утомительным.
– Сомневаюсь, что Букингем это переживет. Какой же он прожженный преступник! Я с содроганием думаю о том, в какие непомерные долги он влезет теперь, после пожара. Богл, убери эти винные бокалы и принеси новые, для портвейна. А вот еще, послушай: «Комитет также выяснил, что в пожаре погибли крупные суммы денег, принадлежавших неграм, в банкнотах и монетах. Много серебряных монет расплавилось в огне и смешалось со жженой землей в банках, в которых они хранились». Миссис Даути, ты не поверишь, сколько раз я пытался убедить этого свиноголового Букингема дать мне лопату и позволить вскопать землю вокруг этих дурацких хижин. Кто знает, сколько ножей и подсвечников умыкнули из главного дома и зарыли в недра земли! Но меня никто не слушал. А теперь смотри, что произошло! Боже ты мой, Богл, что с твоей рукой?
Богл разжал дрожавший кулак и смотрел, как красивые осколки зеленого бокала посыпались на пол, посверкивая и покраснев от его крови.
22. «Важная проблема наконец-то решена», 1844 год
Несмотря на шумиху вокруг «Собора Святого Павла», Крукшенк, очевидно, простил Уильяма и не затаил на него обиду, о чем говорило его согласие иллюстрировать новый исторический роман «Сент-Джеймс, или Двор королевы Анны» – книгу не менее скучную, чем правление самой королевы Анны. По крайней мере, он снова стал приходить на ужины. Как и Теккерей, которого хотели видеть в доме больше, чем кого бы то ни было, да и Диккенс опять появился. Диккенс, кому было чем себя занять. Неужели Уильям так и не догадался об истинной причине его визитов?
– Ричард! Мы тебя не ждали! Останешься на ужин?
– А можно?
– О, у нас всегда есть рог изобилия для нашего мистера Хорна[153]. Мы все тебе искренне рады.
– Уильям, в этом особняке ты прячешь светловолосую красавицу, красавицу с волосами цвета воронового крыла и красавицу с огненно-рыжими волосами. Это и впрямь изобильное богатство. Так что всегда жди меня в гости!
Фанни исполнилось семнадцать, Эмили пятнадцать, а Энн-Бланш была на год ее младше. И все они были красавицами. Это удивляло миссис Туше, потому что она никогда не считала их привлекательными детьми. Больше никто из них не стремился занять за столом место рядом с кузиной-домоправительницей, обладавшей колким языком. Этой чести теперь удостаивалась Эмили, чьи черные волосы и фарфоровую кожу сравнивали с Дианой так часто, что можно было подумать, будто и у нее за спиной висел колчан со стрелами. Энн-Бланш отдавала предпочтение какой-то дальней тетушке-ирландке Уильяма и единолично произвела Диккенса в «поклонника рыжих». Фанни была вылитая мать. И это сходство заставляло миссис Туше страдать. Но все, что Фанни могла понять, так это то, что чудаковатая кузина папы вроде бы не слишком ее любила.
Миссис Туше наблюдала, как когорты молодых литераторов посещали дом человека, кого они не уважали, чьи угощения были не более чем съедобными, а запасы портвейна частенько иссякали. Невысоко же они ставили эти приемы – для них они были как выгодная сделка! Неужели частью этих сделок было присутствие за столом его дочерей? Даже девочки, похоже, хорошо понимали, на каких условиях они появлялись за отцовским столом, словно всегда знали, что своей красотой обязаны мужчинам и теперь им пришла пора полностью оплатить этот долг. Миссис Туше всегда считала вполне возможным такое идеальное застолье, где присутствующих объединяла общность вкусов и интересов, когда мужчины и женщины, собравшиеся за одним столом, относились бы друг к другу как к равным, демонстрируя лишь остроту ума, – но это оказалось слишком наивной иллюзией. Красота была козырем, побивавшим все прочие соображения.