Обманщики — страница 11 из 49

– Что? – Он вскочил с постели.

– Это еще не всё. А дедушкин младший брат, Феоктист Степанович, год назад оставил мне квартирку совсем маленькую, в панельном доме, на улице Введенского. Это ближе к метро «Беляево». Как раз для одинокой женщины.

Он завернулся в одеяло, прошелся по комнате.

– Маша, я всего мог ждать, но такой… такой подлости… лучше бы ты мне изменила…

– Ты полагаешь?

– Я работал изо всех сил, отказался от науки, чтоб кормить семью, чтоб иметь квартиру, чтоб платить за детей в институт, чтоб покупать вам всем всё, – он задыхался от гнева на нее и от жалости к себе, – а ты, оказывается… просто не знаю…

– Оденься. В этом одеяле ты похож на римского императора.

– Вон из моего дома! – закричал он. – Мерзавка! Предательница! – Он перевел дух и потер себе грудь, слева. – А лучше оставайся. Давай поговорим. Простим друг друга. Мы уже такие старые…

– Вот именно что старые. Но еще чуть-чуть осталось.

Гостиная была завалена подарками в красивых коробках, в лентах и бантиках. В длинных деревянных футлярах лежали коньяки и дорогие вина. В плоских упаковках были, наверное, картины и книги. Смешно, но еще вчера она предвкушала, как они с мужем после кофе и утреннего секса сядут разбирать всю эту праздничную кучу, как она расставит цветы по вазам, как будет ножницами резать золотую и серебряную оберточную бумагу, как будет ставить коньяк – в бар, одеколон – на туалетный стол, фарфоровую статуэтку – на полку за стекло…

«Что со мной? – подумала Марья Николаевна. – Может, просто климакс? Ну а чего плохого в климаксе? Климакс означает „перелом“, и это просто чудесно».

Все впереди.

* * *

Впереди – долгие и прекрасные дни в маленькой квартире. Одна, боже мой, какое счастье! Одна в кресле у окна, за которым шумит, зеленеет и пахнет почти загородный Битцевский лес. А на коленях книга.

Например, учебник китайского языка.

О ненависти и любвиИз ненаписанной книги

…Граф разговаривал с ним с безупречной вежливостью, подчеркнуто на равных, но именно в этой вежливости и в этом постоянном, отчасти даже навязчивом подчеркивании равенства, в словах «мы же с вами оба петербуржцы… мы же с вами университетские люди…» – Иван Николаевич видел какое-то утонченное издевательское презрение, ибо точно знал, что граф никогда не пригласит его к себе в дом, никогда не примет его приглашения, а если вдруг волею судьбы случится такое невероятное событие, что сын графа влюбится в его дочь – то граф возьмет все меры, вплоть до полицейских, чтобы этого брака не случилось; но потом, ежели им вдруг снова придется встретиться в коллегии присяжных, опять будет очаровательно вежлив и, как это сейчас называют, демократичен.

Поэтому Иван Николаевич ненавидел и презирал графа всеми силами своей исконно разночинской души, всеми чувствами человека, бегавшего по урокам, курившего дешевые папиросы в каморке на седьмом этаже, до одури зубрившего перед экзаменами, защитившего диссертацию, получившего сначала приват-доцентуру, а в позапрошлом году и звание профессора, и даже чин пятого класса. Теперь он официально титуловался «ваше высокородие». Ох, эти странности Табели о рангах! Поди объясни иностранцу что «высокородие» (haute origine) выше, чем «высокоблагородие» (haute noblesse)… Да и не надо объяснять. Иван Николаевич иногда с холодной иронией вспоминал, что он дворянин. К чину статского советника полагалось потомственное дворянство. Но – выслуженное. Которое, разумеется, не идет ни в какое сравнение со столбовым. Даже если бы государь назначил его ректором университета или хоть министром народного просвещения – он все равно бы не сравнялся с графом.

Иван Николаевич наверняка знал, что граф на него смотрит так же, как он на графа. Ему казалось, что он тыльными сторонами ладоней чувствует ледяное презрение и жгучую ненависть графа, когда они сидели рядом, и он смыкал руки и клал их на стол перед собою, явственно ощущая то жар, то холод.

Он понимал, что оскорбляет графа самим своим существованием, всей своей жизнью и карьерой: человек, который по рождению был обеспечен счастьем и благополучием, обязан ненавидеть человека, который всего добивался сам – и этим подрывал устои общества.

«Ибо если почета, уважения, титула и прочного дохода может добиться всякий – то что же тогда я?» – думал профессор за графа, и усмехался, и был уверен, что граф, поставь его судьба на место приснопамятного Трепова-младшего, без малейшего колебания повторил бы его приказ «патронов не жалеть», и, конечно, один такой патрон был бы предназначен лично ему, профессору Ивану Николаевичу.

Граф читал в мыслях профессора нечто подобное – сословную ненависть и сословный страх. Он смотрел на профессора и ясно понимал, что тот – окажись он на месте Камбона – призвал бы «рaix aux chaumières, guerre aux palais»[3] и вряд ли графу и всему его семейству поздоровилось бы.

Поэтому ему казалась странной добродушная и даже ласковая улыбка, с которой профессор встречал его в комнате присяжных. «Что это? – думал граф. – Наивность человека из низов, который попал в верхи и полюбил всех, кто раньше был недосягаем, а теперь стал будто равен ему? Или же это циническое лицемерие? Ненависть, глухо задрапированная милой улыбкой? А может быть, просто личная симпатия, симпатия ко мне как к человеку, поверх сословий и политики?» В это поверить было трудно, однако графу хотелось думать именно так. Хотя он понимал, что это невозможно. Тем более что под доброй улыбкой профессора нет-нет да и высверкивалось что-то страшное. Городские улицы с разбитыми витринами и фонари, на которых раскачиваются повешенные городовые. В такие секунды у графа каменело лицо, и в его взгляде профессор мог увидеть казаков, которые секут нагайками бунтующих мастеровых, и даже солдат, которые стреляют по толпе.

Но, встречаясь на заседании коллегии, профессор и граф неизменно-радостно шагали навстречу друг другу, улыбались, пожимали руки, справлялись о здоровье, садились рядом и, презирая и ненавидя друг друга, негромко беседовали о погоде, о России, о Мейерхольде, Мережковском и Розанове…

СтрахиИз подслушанного в метро

– Нет. Я решил, что все-таки нет. Она РСП. Ну то есть «разведенка с прицепом». У нее ребенок. Девочка. Детсадовская. Она раньше не говорила. Целый месяц не говорила. Только я наладился, что, мол, давай вместе жить – и вчера сказала. Жалко!

– Да ладно! Что тут такого?

– Нет уж, спасибо! Мы съедемся, потом поженимся, потом поссоримся, потом разведемся, и окажется, что я эту девочку «трогал». Понимаешь? Точно говорю.

– Прям обязательно поссоритесь и разведетесь?

– Не обязательно. Но я буду жить под страхом. Представляешь, например, жена, то есть ее мамаша, пошла в магазин, а эта девочка вбегает и кричит мне: «Дядя Саша!» – ну или даже «Папа!» «Папа, я занозу в ножку загнала!» Что мне делать? Звонить по мобильнику, орать жене: «Срочно домой, доченьке плохо»? Или скорую вызывать?

– Да брось ты! Сам вытащишь и йодом помажешь. Ты как-то усложняешь. Йодом помажь и подуй!

– Вот сам и подуй! Что я, самоубийца? Нет уж… Мне жизнь и свобода дороже. Но ведь и девочка что про меня подумает? Подумает: «Какой дурак этот дядя Саша! Урод безрукий и тупой! Не смог мне занозу из ноги вытащить! Маму дожидался! Зачем мне такой новый папа?» Нет, брат. Спасибо. Проехали.

– Понятно.

– Ни хрена тебе не понятно! Остановку проехали!!!

Нормалевич-Нормалявичус…И ни в чем себе не отказывать

Леня Гранильщиков ехал с дачи в Москву: отпросился с ночевкой. Странно звучит: обычно это на дачу из города едут с ночевкой, но тут получилась совсем другая история. Леня был в отпуске и жил на даче с женой Светочкой и четырехлетним сыном Колей. Ну и с ее родителями, конечно, – потому что это была их дача.

Леня жил на даче уже полмесяца и чуть не сдох от тоски. От долгих семейных чаепитий, от прогулок всей командой на речку, от комаров, от широкой, почти двуспальной кровати с панцирной сеткой, и от тещи, которая примерно через день забирала малыша Коленьку «поспать к бабушке в комнату» – и при этом со значением взглядывала на дочь и зятя. Разве что только не подмигивала.

Но это совсем не радовало Леню.

Потому что он не любил свою жену Светочку. Она его тоже.

Эта странность случилась с ними буквально на второй неделе медового месяца, и было это еще удивительнее, чем внезапная невыносимая любовь, которая вспыхнула у них после первой же встречи. Август, ночь, веранда в парке, концерт какой-то группы, площадка перед сценой – и девушка в коротком платье, белые ноги, белые плечи, белые волосы, самая красивая, она как будто разметала всех вокруг и танцевала только для него – а потом, в аллее, поцелуи как ожоги – и тут же сразу всё, там была старая беседка – «никогда больше не расстанемся, никогда, поняла?» – «а ты понял?» – и буквально назавтра уговоры «мама-папа, она очень хорошая!», «мама-папа, он очень хороший!» – полтора месяца жадной, горячей, неотрывной, почти ежедневной любви – свадьба, поездка в Кисловодск… И вот там вдруг ни с того ни с сего всё наоборот.

«Хватит приставать!» – постно говорила Светочка.

Леня, смешно сказать, лет с четырнадцати, когда он точно узнал, как это все устроено, – мечтал, что у него будет жена. Красивая девушка. И он сможет, то есть будет иметь полное право, смотреть на нее голую и даже трогать. Где захочет и когда захочет.

И вот пожалуйста. Домечтался.

«Хватит! – говорила Светочка, а иногда тихо шипела, чтоб мама, то есть теща, в соседней комнате не слышала. – Не приставай. Не трогай. Убери руку, сказано! Нет, нельзя. Не подсматривай, я сказала!»

«Почему?»

«Потому что „потому“ кончается на „у“!»

Светочка любила эти приговорки на уровне пятого класса. «Кто так обзывается, тот сам так называется», «стыдно, у кого видно» и все такое. Лицо у нее делалось как у злой пятиклассницы: губы в ниточку, бр