кирпичная «брежневка» – для полуначальников и мелкой номенклатуры. Борис Петрович получил свою квартиру в результате размена после развода, а в такой хороший дом заехал с помощью своего отца, ныне уже покойного. Отец был генералом интендантской службы, а потом вышел в отставку и работал в Госплане.
Борис Петрович уже почти полгода слушал, как громко и злобно умирал его сосед, Евгений Николаевич Н., художник-иллюстратор – средней руки, но с хорошей репутацией. Шестьдесят два года; рак на последней стадии, невыносимые боли. Лена была моложе его лет на тридцать.
Квартира у Бориса Петровича была, как я уже сказал, однокомнатная, так что деваться было некуда. Тем более что за стенкой была как раз соседская спальня. Борис Петрович повесил на стену ковер с пола. Не помогло. В кухне тоже было слышно. Даже в ванной, – вернее, в совмещенном санузле, – когда Борис Петрович выключал душ и струйки воды переставали шуршать по голове и ушам, – через секунду тишины вновь доносился тонкий отчаянный голос умирающего и едва слышные ласковые слова Лены.
Сквозь стену Борис Петрович узнал все подробности этого несчастного романа. Муж – заслуженный художник РСФСР. Жена – тоже художница, старше на восемь лет, была звездой «нового строгого стиля» шестидесятых: картина «Проводы Степана Семеновича» висела в Третьяковке. Взрослая дочь, пока еще не замужем. И вдруг появляется Лена – редактор в издательстве, незамужняя, бедная, приезжая, жившая у тетки. Бесстыжая любовь на виду у всех. Жена наглоталась таблеток – спасти не смогли. Дочь прокляла отца и ушла из дому – да и что ей теперь было делать в таком доме?
Зато – упоительное счастье первые два года. Может, два с половиной. Ну, три.
А теперь: «Это все из-за тебя! Это меня Бог наказал за тебя! За то, что я с тобой связался! За смерть Антонины Михайловны! Зачем ты в меня вцепилась? Сучка, мерзавка!» Под эти крики Лена давала ему лекарства, делала уколы, кормила, перестилала постель, переодевала, вызывала врачей, чего-то от них добивалась – в общем, делала все, что в таких случаях приходится делать единственному близкому человеку. А он капризничал, упрекал и проклинал ее.
«Представляю себе, что эта бедная Лена говорит сама себе, – размышлял Борис Петрович, когда среди ночи его будил требовательный и злой крик умирающего. – Наверное, она думает: „Это не он говорит, это говорит его болезнь“, и все такое прочее. Золотая женщина. Сколько терпения, сколько сил. Ну а с другой-то стороны, не убежишь ведь. Не бросишь одного умирать. И дочери не позвонишь. Забирайте, мол, вашего папашу», – и Борис Петрович погружался в усталую дремоту.
Однажды ночью было неожиданно тихо. Потом его разбудили совсем другие голоса за стеной. Три басовитых мужских голоса. Он все понял. Часа через два, ближе к утру, по-чужому бабахнула соседская дверь. Борис Петрович встал, посмотрел в дверной глазок. Два мужика тащили носилки к лифту. Синий шнур поверх простыни. Носилки втиснули в лифт стоймя.
На следующий день после смерти соседа – да, именно так, не дожидаясь похорон, – в квартиру явилась его дочь с тремя какими-то дамочками.
Борис Петрович слышал через стену крики, рыдания, а потом молчаливую возню.
Как всегда бывает в таких случаях, шел дождь.
Борис Петрович смотрел с балкона, как Лена вышла из подъезда с тощим чемоданчиком в левой руке. Попыталась открыть зонтик…
И вот тут – за те несколько секунд, что она пыталась открыть свой зонтик, – Борис Петрович вдруг вспомнил одну историю, которую ему рассказал знакомый ветеран войны. Рассказал в конце семидесятых, когда этому ветерану было уже за шестьдесят, а Борису Петровичу – двадцать пять или чуть больше.
Дело было в 1944 году, рассказывал старик. Где-то на западных рубежах, но на нашей территории. Он, молодой еще интендант третьего ранга, то есть вроде капитана, приехал с инспекцией на тыловые позиции нашей армии. В энский, как говорится, полк.
«Вот, – говорил он, – сижу, листаю накладные, щелкаю на счетах, и тут в мою комнату – в уцелевшей избе мне оборудовали кабинетик с койкой – входит старшина, забыл фамилию, и говорит: „Товарищ капитан, ваша очередь сироту кормить!“ – и подмигивает. Я головой мотаю, он объясняет: „Тут в деревне сиротка есть одна, мы ее по очереди кормим“. – „Ну и накормите!“ – говорю. „Тут такое дело, товарищ капитан. С ней каждый по очереди пайкой делится, – серьезно так объясняет. – Так у нас в штабу повелось. Вот я вам супцу принес и хлеба“. Ставит мне на стол котелок и полбуханки. „Вам хлеб нарезать, товарищ капитан?“ – „Ну, нарежь, спасибо“. Входит эта самая сирота. Бледная такая девочка в платочке, босиком. Садится напротив. Я полкотелка выхлебал, хлеба три ломтя умял, остальное двигаю к ней. И снова за бумаги. Вполглаза вижу, она ложку из кармана достает, ест. Аккуратно так, кусок хлеба под ложкой держит. Потом мякишем вымазала остатки супа. Я, не поднимая головы, спрашиваю: „Как звать-то?“ – „Нюра“. – „Лет тебе сколько?“ – „Я с двадцать девятого“. – „Ого! Пятнадцать!“ – „В ноябре будет“. – „Ага… Ясно…“ – и снова в бумаги. Тут она встает, берется за юбку, тянет подол вверх и спокойно так говорит: „Мне на топчан лечь? Или на карачки стать?“ У меня в груди все перехватило, зуб на зуб не попадает, а она говорит: „А как же, дядя? Не даром же меня кормить…“
Я этих сволочей чуть не перестрелял. Я понял, что вот он – смысл моей жизни: чтоб у этой девочки было счастье, чтоб она забыла эти надругательства как страшный сон. Выписал документ, что она дочь погибшей в оккупацию моей двоюродной сестры. Увез с собой. К себе, в Москву. Паспорт она получила; жила у меня. В сорок седьмом расписались. До свадьбы я ее не трогал. В пятьдесят третьем она мне сына родила. Я над ней руки домиком держал. Пушинки стряхивал.
Но ничего не вышло, ничегошеньки, – вздохнул старик. – Даже восьмилетку не окончила. Семь классов едва-едва. Книжек не читала, даже в кино не ходила. „Да ну, – говорила, – кино…“ Сидела на кровати и смотрела в одну точку. Сыном почти не занималась: я няньку нанял. Потом дома ей сидеть надоело. Подсобницей устроилась, весовщицей в магазин. Проворовалась. Едва отбил от суда: возместил ущерб. Гуляла от меня. Я ее прощал, конечно. Жалел потому что за ее страшное детство. Попивать стала. И вообще рассказать – не поверят: я уже полковник, академию окончил, кандидатскую диссертацию защищать собрался, а жена у меня весовщица в овощном, пьет и изменяет с шоферами. „Меня не стыдишься, сына постыдись!“ Да ей все равно. А потом пропала. Сыну пять лет было, она однажды утречком отвела его в детсад – и все. И все. И все…» – старик повторил несколько раз.
Вот это воспоминание пронзило Бориса Петровича, пока он смотрел на Лену с балкона своего пятого этажа. Зонтик не раскрывался как следует и не закрывался тоже; кажется, там вывихнулись спицы. Дождь пошел сильнее, и Лена – наверное, нарочно, чтобы устыдить судьбу, – бросила сломанный зонтик на газон и совсем стала похожа на бездомную кошку.
Борис Петрович понял, что рассказ старика он вспомнил не случайно. Что здесь какое-то предупреждение, даже запрет. Но упрямое желание спасти – пересилило, и он громко окликнул Лену.
Они начали спать почти сразу. То есть прямо сразу, в первый вечер. Борис Петрович, разумеется, тактично шепнул, что готов подождать если не сорок, то хотя бы девять дней. Лена спросила: «Почему?» У него не было точного и искреннего ответа, а бормотать про традиции и приличия не хотелось. Наверное, думал он, у нее уже давно не было мужчины. Ей тридцать, самый расцвет желаний – да и ему всего тридцать восемь.
Да, она была благодарна ему, но с ним ей было скучно. Она была хоть и редактор, но все-таки отчасти художник, человек искусства, а Борис Петрович, только не смейтесь, был специалист в области механизации сельского хозяйства. Комбайны для уборки и сортировки свеклы и морковки. Обхохочешься. Хотя он получил «заслуженного изобретателя РСФСР» а потом даже стал действительным членом Академии сельскохозяйственных наук.
На этом все и сломалось.
Но по порядку.
Слезами благодарности Лена обливалась примерно полгода, а потом все чаще и чаще стала вспоминать о своем бывшем муже, о его таланте, о его душевной щедрости, о поразительно интересном круге общения, который совсем не сузился после несчастной смерти Антонины Михайловны. В самоубийстве бывшей жены своего покойного мужа Лена обвиняла себя и каялась – но каялась с тайной гордостью. Шутка ли: довела до суицида звезду «нового строгого стиля». Вечерами – вернее, ночами, в постели, после любви с Борисом Петровичем – она, глядя в потолок, уплывала в воспоминания о своей чудесной, творческой, богатой жизни с Евгением Николаевичем. «Все это безумно интересно, – однажды сказал Борис Петрович, сильно напирая на слово „безумно“, – но не могла бы ты все это вспоминать в уме? Особенно лежа в постели со мной…» – «Ты ревнуешь, мой маленький? – ласково усмехалась она. – Я люблю тебя, и я безумно тебе благодарна, что ты меня спас». – Она, казалось, слегка передразнивает его, произнося слово «безумно» с его интонацией. «Я не маленький, мне уже сорок, – отвечал Борис Петрович, – и я старше тебя». Она смеялась: ведь Евгений Николаевич ей вообще в отцы годился, но она тоже звала его «маленьким», и он не обижался. Он был очень нежным и благородным человеком. Тут уж Борис Петрович не мог удержаться и вспоминал, как Евгений Николаевич, умирая, оскорблял и унижал ее, материл, чуть ли не бил ее слабеющей рукой – сквозь стенку все слышно было. Но Лена отвечала точно той самой фразой, которую себе нафантазировал Борис Петрович: «Это был не он, это была его болезнь».
А еще ей не нравилась квартира. Во-первых, однокомнатная, тесная для двоих. Во-вторых, было неприятно сталкиваться у лифта с дочерью Евгения Николаевича. Наконец, в-третьих, это было «имущество, приобретенное до брака», на которое Лена в случае чего не имела никаких прав. А у Бориса Петровича где-то далеко подрастал сын от первой жены.