Именно после смерти – тут своего рода карнавальное оплевывание кумиров.
Но вопрос: а почему же они сдерживались при жизни автора?
Потому, что их сдерживал социальный контекст. Мы сейчас постоянно наблюдаем, как популярный автор отслеживает дурные рецензии и, бывает, жестко и оскорбительно отругивается. И как его фэндом – то есть сообщество поклонников – агрессивно защищает своего любимца: группа поддержки «живого классика» может быть весьма влиятельна и мстительна. А кроме того, мы все добрые люди: если об авторе уровня Льва Кассиля кто-то первым сказал, что он автор уровня Льва Толстого, – то как-то не хочется громко огорчать человека. Он уже привык, что он великий; к этому быстро привыкаешь. Литературная похвала – это «наркотик одноразового привыкания». А мертвым не больно, и не нам в ХХI веке рассуждать о сакральности смерти. Увы.
Ну и наконец самое главное. «Живой классик» (да и любой популярный автор) – для того, чтобы быть обхамленным после смерти, должен на виду у публики совершить ряд не самых благородных поступков. Например. Затирать конкурентов – особенно если об этом есть реальные свидетельства (рассказывают, что один ныне покойный «живой классик» не раз вслух признавался: «Я вошел в жюри этой премии специально, чтобы не допустить ее присуждения такому-то». Ну конечно, это ему припомнили). Лизать чью-то политическую задницу или делать политические кульбиты (из революционеров в охранители). А также пить водку, затевать драки, бросать незаконнорожденных детей, совершать уголовно наказуемые поступки.
Вот, собственно, и все секреты. Но главнее всего – «захвал и перехвал». Захваленный-перехваленный может спастись только человеческой безупречностью – как упомянутый Фазиль Искандер.
ШампанскоеСон на 31 декабря 2020 года
Сегодня под утро приснилось вот такое: я пришел в гости в какой-то дом – во сне это мои друзья – встречать Новый год. Народу немного, человек шесть. Всего две женщины: одна русоволосая, сероглазая, курносая, скромно и как-то нарочито серо одетая, похожая на советскую актрису шестидесятых. На Женю Уралову, кажется. Вторая – яркая, смуглая азербайджанка в черном платье и золотых ожерельях.
Я принес с собой шампанское – так (во сне) заведено в этой компании, что шампанское должен принести именно я. Шампанское я купил в хорошем магазине, роскошное, настоящее, то есть из Шампани, очень дорогое. Натуральное брожение, благородная тусклая этикетка, нумерованная бутылка, сами понимаете.
Гости разговаривают, перебивают друг друга, и тут я вижу, что уже до Нового года остается минут пять.
Я кричу:
– А шампанское? Хорош болтать! Настало время шампанского!
– Давай разливай, – говорит хозяин.
Я беру со стола бутылку, ловко ее открываю (я это умею) и говорю:
– Подставляйте тару!
Но все как-то очень увлечены беседой.
Я обхожу вокруг стола и наливаю всем. С обидой замечаю, что кто-то буквально у меня под носом зачем-то наливает боржом в свой шампанский бокал, а кто-то не глядя подставляет мне водочную рюмку… Однако я разливаю. Вот бутылка почти пуста. Я ставлю ее на место, тут куранты, все встают, кричат «с Новым годом», чокаются, пьют.
Пью и я.
Пью и чувствую, что это какой-то кисло-сладкий кошмар. Не драгоценный брют из Шампани, а гнусный «шампусик», который в наших кафе иногда дают бесплатно при заказе больше тысячи рублей. Мне один раз такое дали. Потом я целый день мучился изжогой и головной болью. Вот такую дрянь, значит, я принес.
Обидно. Но еще обиднее, что никто на это внимания не обратил. Отхлебнули по глоточку, отставили, продолжают болтать.
Тогда я встаю и громко говорю:
– Друзья! Должен перед вами извиниться. Не знаю, как это вышло. Я покупал отличное дорогое шампанское, а мне как-то втюхали вот такой, пардон, шампунь. Простите меня, дурака! Будет за мной.
Но все как-то отмахиваются и говорят что-то вроде: «Ерунда! Какая разница». А хозяин даже наоборот, говорит:
– Что ты выдумываешь? Отличное шампанское! – и отпивает из своего бокала, причмокивает. – Прееекрасное! Прекрааасное шампанское!
Ну так – значит, так.
Я сажусь на свое место – рядом с красавицей-азербайджанкой. Она протягивает мне блюдо с закуской. Начинаю есть.
– Вот досада! – вдруг говорит она. – По два кило на каждой ноге!
Чуть отодвинувшись от стола, показывает мне свои туфли на толстой лаковой платформе.
– Купила на Новый год! – жалуется она. – Надела, они тяжелые, как утюги! Как вы думаете, ничего, если я их под столом сниму?
– Да конечно снимайте! – говорю я.
Она сбрасывает туфли. Шевелит пальцами. Я вижу ее идеально отпедикюренные ноги, полированные пятки, великолепно накрашенные ногти – темно-красные с серебряной каемкой. На лодыжках синеватые точки от недавней эпиляции.
Вдруг она тихонько тычет мне локтем в бок и глазами показывает на окно.
Боже! На подоконнике стоит моя бутылка! То есть то шампанское, которое я принес. Ага! Теперь понятно, почему хозяин хвалил эту дрянь, которую мы пили! Потому, что это его шампанское, это он купил и поставил на стол дешевый «шампусик».
Я встаю, беру с подоконника бутылку, откупориваю ее.
– Вот! – кричу я. – Вот настоящее шампанское!
– А не обопьемся шампанским? – сомневается хозяин.
– Может, лучше водочки? – вторит ему женщина, похожая на Женю Уралову.
– Ну нет! Всем хорошее шампанское! А ну, быстро, опорожняем бокалы, да, прямо в салат, ничего!
Все подчиняются. Я чувствую себя отомщенным. Я разливаю. Все пьют, но никто ничего об этом не говорит, никто не хвалит мое шампанское.
Сажусь.
Спрашиваю соседку:
– Вам-то хоть нравится? Хорошее ведь, правда? Настоящее! Ведь да?
Она отпивает глоток, кивает.
– Вот! – радуюсь я.
– У нас в народе говорят, – вздыхает она, – у нас так говорят: можешь сто раз отомстить, а прежняя обида все равно сердце жжет.
«И что все это значит?» – думаю я во сне и просыпаюсь.
«Синяя тетрадь»Табу и фетиш
Когда-то не слишком давно я ехал на машине с неким нестарым философом – нестарым по сравнению со мною. Дорога была замечательно красивая: Подмосковье, ясная осень, вечер.
– Остановите на минутку, – попросил я. – Смотрите, какое чудо!
Мы вышли из машины.
И вправду, пейзаж перед нами был чудесный. Дорога незаметно взобралась наверх, чтобы снова начать постепенно спускаться вниз, и вот отсюда, где мы остановились, от этой наивысшей точки пологого холма – далеко стала видна просторная серо-зеленая долина, разукрашенная золотыми пятнами осенних осиновых рощиц, изрезанная тонкой извилистой речкой, то пропадающей в камышах и кустах, а то снова блестящей в заходящем солнце. Долина, мелко расшитая проселочными дорогами и тропинками среди сжатых полей, а вдали, почти на горизонте, завершенная синеватым еловым лесом. Совсем близко – с километр вперед и ниже по дороге – была деревня, красивая и уютная. Бревенчатые избушки, крашенные суриком железные крыши, синие резные наличники, палисадники с желтыми цветами, яблони. Кое-где из труб шел легкий дымок.
– Как хорошо… – вздохнул философ. – А деревенька – просто прелесть!
– Бросить бы все и поселиться в этаком домике, – сказал я.
– Да вы, дяденька, лирик!
Разговор был лет семь назад или чуть более. Философ был сильно моложе меня – лет на пятнадцать. Но не на двадцать! То есть он не годился мне в сыновья, и это почему-то мешало ему обращаться ко мне просто по имени-отчеству – хотя были мы, конечно же, на «вы». Но и просто по имени – ему тоже было неловко. В его обращениях сквозила некая почтительная ирония: «мой старший друг», «уважаемый сосед» (мы в самом деле жили в Москве на соседних улицах) или вот как сейчас – «дяденька».
– А вы? – спросил я.
– Знаете, как иногда говорят: «Он любит Россию из окна своего „Мерседеса“». Вот это как раз про меня! Но не всю Россию, конечно же, – да и что она такое, Россия в ее целокупности, в единстве всех ее черт и черточек? но не будем умничать! – а вот эту чудесную есенинскую Русь. «Слышишь, мчатся сани, слышишь, сани мчатся, хорошо с любимой в поле затеряться…» – задумчиво и даже нежно прочел он, но вдруг добавил: – А дело-то там зимой. Кругом снег. Мороз. И, коль речь о любви, у меня тут же возникает вопрос: «Ну а где любимой в стужу подмываться?»
– Эк! – сказал я.
– Но ведь и в самом деле! – воскликнул он. – Я не умею летать в воздухе поэтических абстракций. Вот глядите: вышел лирический герой из своей избы, запряг лошадку в сани, заехал за любимой, она ждет его у калитки… Сели, покатались. Клен, тальянка. Обнялись, поцеловались… «В крови горит огонь желанья!» Правда, это уже Пушкин, но ничего. Итак. Вернулись в избу, ну и – ясно дело. Забрались на полати, или на топчан, куда там еще. А она… – Философ замолчал и смотрел на меня ехидно.
– Что она?
– А она не так давно сходила, простите, в туалет. В деревянный домик над выгребной ямой. Вон в такой!
Он махнул рукой в сторону деревни. Там действительно виднелись крашеные деревянные сортиры. Деревня была не так уж близко, чтоб рассмотреть все подробности, но мой умственный взор стал для меня подзорной трубой: казалось, я видел их косые, крытые рубероидом крыши, прорезные сердечки на дверях и наивные деревянные замки-вертушки.
Философ меж тем продолжал посмеиваясь:
– Там, извините, нету биде. Вообще воды нет. Чем подтирались – непонятно. Вряд ли газетой. Какие газеты в есенинской деревне в двадцатые годы? «Правдой»? Или «Беднотой»? Газеты шли на самокрутки. Ветошью? Сеном-соломой? У любимой, извините за выражение, жопа грязная. И у лирического героя тоже, кстати! Порты несвежие, прокисшие. И подмышки воняют… И пятки черные, и между пальцев катышки. Бэ-э!
– Бэ-э! – я передразнил его. – Что за выдумки?
– Выдумки? – Философ округлил глаза. – Дяденька! Неужели вы забыли тот шок, тот страх и то отвращение, которое вы испытали, когда в свои шестнадцать лет впервые стащили трусики со своей ровесницы…