«…должен ли писатель быть добрым? Толстой и Достоевский были злые, Чехов натаскивал себя на доброту, Гоголь – бессердечнейший эгоцентрист, один добрый человек – Короленко, но зато он и прогадал как поэт».
Даже если в России нет главного писателя, то все равно должен быть его первый заместитель. Я его нашел, нашего замглавписа. Это Чехов!
«Однажды он сказал (по своему обыкновению, внезапно):
– Знаете, какая раз была история со мной?.. Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сумбатов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: „Да пойми же ты, что ты теперь первый писатель в России!“ И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: „И он…“»
Еще:
«Однажды, читая газеты, он поднял лицо и не спеша, без интонации сказал:
– Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов».
Да и сейчас так: Достоевский и Чехов, Толстой и Чехов, даже Бунин и Чехов…
В 1980-е годы один писатель, написавший роман о заводской жизни, рассказывал, что ему позвонили из Союза писателей и сообщили:
– Поздравляем, вы теперь флагман рабочей темы!
– Кто-кто?
– Флагман рабочей темы в современной советской литературе, вас утвердили в ЦК КПСС, нам была телефонограмма.
– И что мне за это? Как насчет гонораров, переизданий?
– Не знаю… – растерялся человек на том конце провода.
– Что же, выходит, мой фрегат даром будет зарываться бушпритом в пенистые волны мещанства?
– Каким бушпритом?
– Ну раз вы простых метафор не понимаете, то идите к черту!
И бросил трубку.
Тут все кругом взрослые дяди и тети. Надеюсь, все понимают, почему писатели так любят заканчивать свои произведения дождем. Великие писатели, хорошие и посредственные тоже.
«Я… пошел к себе в отель под дождем» – Хемингуэй. «Дождь лил стеной… Две девочки, накрывшись прозрачной клеенкой, бежали по асфальту босиком» – Трифонов. «Закурив, я вышел из гостиницы под дождь» – Довлатов. «Пошел (начался) дождь», «В окно было видно, как струи дождя буравят лужи (реку, пруд, клумбы, газоны и т. п.)» – любой писатель.
Именно в финале, да.
Это неправда, что литературные символы просты. Они гораздо проще, чем кажется на первый взгляд.
Один советский писатель написал повесть про молодого фотографа. Вот этот фотограф сидит на бульваре и ждет девушку. Свидание у них.
Итак:
«По аллее шла Зина. Издалека увидев ее, Сергей тут же вытащил свой аппарат».
У этого же автора была еще одна замечательная фраза:
«На стене висел портрет отца. Он был молод на нем».
Фразу «Сергей опустил глаза в тарелку и начал есть» написал другой писатель. Но уж больно хорошо!
У советских писателей в некрологах бывали вот какие определения: член Литфонда; член Союза писателей; известный; выдающийся; крупнейший; великий. «Великими» были названы Горький и Шолохов. Кроме того, «великими» были композитор Шостакович и скульптор Вучетич. Титул «крупнейший» перестал употребляться еще в 1930-е.
Бывали прибавки: известный писатель и общественный деятель. Выдающийся писатель и борец за мир. «Членом Литфонда» умер Пастернак. «Выдающимся советским писателем и борцом за мир» – Корнейчук.
Важно еще было, где публиковался некролог. Кто-то сказал Михаилу Светлову:
– Смотри, такой-то был в полном порядке, а умер как-то незаметно, в «Вечёрке».
Светлов ответил:
– Ну ты-то, старик, умрешь как минимум в «Известиях».
Пушкин, кстати, умер всего лишь в «Русском инвалиде». Зато там было написано «Солнце нашей поэзии закатилось». За это цензор и издатель получили по шапке.
У одного писателя умерла жена.
Тоже писательница, кстати, но это не так важно. Писатель страшно горевал. Просто, можно сказать, впал в самую настоящую депрессию. Почти ничего не ел, лежал на диване лицом к стенке, на все уговоры отвечал рыданиями. В общем, таял на глазах, время от времени поговаривая о самоубийстве. Все это наблюдали его родные и близкие, и они очень боялись за него, поскольку жили с ним в одной квартире: жизнь тогда такая была – вроде отдельная трехкомнатная квартира, а живут там человек пять самое маленькое.
Месяц прошел. Родные и близкие очень измучились. Тем более что писатель перестал бриться и стричься и с каждым днем выглядел все страшнее.
Наконец к нему позвали парикмахера. Это был знаменитый Моисей Маргулис, работавший в Доме литераторов, герой многочисленных баек и анекдотов.
Маргулис пришел и стал уговаривать безутешного вдовца побриться и подстричься, приводя разные примеры, в том числе из военной жизни. Бойцы, дескать, в окопах, под обстрелом и то брились! Короче, уговорил. Окутал простынкой, взбил пену. И вот, когда процедура закончилась, Маргулис поднес писателю зеркало. Тот скорбно взглянул на свое отражение и сказал слабым стонущим голосом:
– Моисей Михайлович… Вы забыли… подбрить левый висок… Вот здесь…
Маргулис подбрил ему левый висок, собрал свои инструменты, вышел из комнаты и шепнул родным и близким:
– Жить будет!
Говорят, именно Маргулис сказал в 1956 году, в связи с разоблачением культа личности Сталина: был культ, но была и личность. Потом эту фразу приписали Шолохову. Потом – Пастернаку.
Яркую, афористичную фразу у нас непременно приписывают серьезному человеку. Про соху и атомную бомбу сказал не шибко известный журналист Исаак Дойчер. Но кто знает Дойчера? Поэтому приписали Черчиллю. Вы помните, кто сказал: «За пять лет в России меняется многое, за двести – ничего»? Салтыков-Щедрин? Витте? Столыпин? Нет, друзья. Это написал Максим Осипов в 2007 году. А вот такая стопроцентно английская, прямо-таки честертоновская фраза: «Нельзя нарисовать карту Англии размером с Англию» – ее автор Борис Дубин, 1993 год.
«Граф Л. Н. Толстой сказал мне:
– …это ужас, сколько развелось теперь писателей, это просто ужас! И как мало имеющих право писать! Я не говорю о вас, я не читал ваших вещей, – повторил граф, – но я не понимаю, зачем так много пишут!
– Что меня касается, – ответил я, – то, может быть, и очень плохо пишу, но… если, несмотря на то, мои вещи принимаются и печатаются – значит, они хоть куда-нибудь, хоть для чего-то пригодны.
– Да как же не принимать и не печатать, – возражал граф, – когда теперь даже о всяких пустяках удивительно хорошо пишут! Как ловко теперь барыни пишут! Множество барынь пишет теперь… До чего развита в наше время техника – уму непостижимо!.. У Достоевского никогда такой техники не было, какая теперь у барынь. И до чего длинно пишут… Ужас!.. Как начнут писать какую-нибудь вещь, так могут ее до бесконечности писать…»
Страшно подумать, но я был знаком с его сыном, знаменитым палеографом Владимиром Алексеевичем Мошиным.
Мемуар писателя Алексея Силыча Новикова-Прибоя, автора романа «Цусима»:
«Вдруг останавливает меня на улице пожилой осанистый мужик. Похож на меня. Лысый, с седыми усами, в драповом пальто и шелковом кашне, в каракулевой шапке пирожком. Прямо двойник!
– Здорово! – говорит.
– Здорово, – отвечаю.
– Ну ты как? – спрашивает.
– Да все хорошо, – говорю, изо всех сил пытаясь вспомнить, кто он такой.
– Все трешь? – спрашивает он.
Ну точно, думаю, брат-писатель.
– Все тру! – отвечаю.
– Все там же?
– Ну а как же. Конечно, там же.
– Эх ты! А я – в Сандунах!»
Писатель не должен завидовать. Но – важное уточнение. Писатель может завидовать собрату-писателю или хоть покойному классику (как сказал у Булгакова поэт Рюхин про Пушкина: «Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…»). Это нормально.
Но вот кому писатель не должен завидовать, так это философам, психологам, священникам, юристам, политикам и политическим аналитикам, экономистам и особенно – популярным публицистам.
Классические русские романы, как правило, обладают отличной фабулой. И «Братья Карамазовы», и «Идиот» с «Бесами», и «Отцы и дети» с «Дымом» и «Новью», и даже «Воскресение» – это очень фабульные вещи. Но их тяжело (физически тяжело) читать из-за того, что они так натужно серьезны. А серьезны они оттого, что автор хочет быть не только сочинителем истории о людях и их судьбах, но вдобавок еще проповедником, философом, политиком и «глубоким экономом», а также хлестким журналистом.
Почему так?
Иногда говорят, что, дескать, художественная литература в старой России была единственной общественной трибуной. Неправда! В России были десятки, а в начале ХХ века – сотни журналов, в которых печатались тысячи философов, литературных и театральных критиков, психологов, социологов, юристов, богословов, историков и просто ярких публицистов.
Наверное, русским писателям после Пушкина было завидно: «Вот я тут пишу роман, а публика рвет друг у друга из рук сочинения господ Добролюбова, Писарева, Каткова, Герцена, Суворина, Соловьева, Победоносцева и пр. и пр. и пр., вплоть до Плеханова и Струве. Дай-ка я тоже что-то этакое запузырю! Умное!»
Лучше бы писатель не завидовал господам из соседнего департамента. Это отягощает изложение тяжелыми диалогами и вставными главами.