Обманщики — страница 40 из 49

Но вот теперь я признался. Конечно, я забросил мечтания насчет философской системы. А написать хорошую книгу мечтаю до сих пор.

Раскаяние

Когда филолог Марина Щукина готовила биографию моего отца для полного, комментированного, просто-таки академического издания «Денискиных рассказов», она приезжала ко мне и спрашивала о разных событиях отцовской жизни. Очень скоро мне стало стыдно – сколь многого я не помню. Не просто забыл, а никогда не знал. Потому что я никогда не расспрашивал отца про его жизнь. Про его отца Юзефа Перцовского и обоих отчимов – комбрига Ипполита Войцеховича и актера Михаила Рубина. Про завод, на котором он работал, про лодочную станцию, где он перевозил людей через неширокую тогда Москву-реку. Про студию Алексея Дикого, где он учился на артиста. Про войну. Про цирк, Театр сатиры, «Мосфильм», Театр киноактера, московскую эстраду и, главное, московскую богему 1940-1950-х. Вся его недолгая, но очень шумная, полная людей и событий жизнь так и осталась для меня закрытой. Едва сохранившись в вымокших, почти нечитаемых письмах, клочках бумаги с неразборчиво написанными фамилиями, в концертных программках и фотографиях незнакомых мужчин и женщин.

Вот и получилось, что биографию своего отца я читаю, открывая имена и происшествия, о которых я ничего не знал. Стыдно.

Очень раскаиваюсь, что не говорил с ним о его жизни, о его детстве, о его работе. А сколько времени было! Мы вместе гуляли по Москве или по лесным тропинкам на даче и болтали так просто, ни о чем. Вернее говоря, болтал я, а он слушал, кивал и улыбался.

Жалко до отчаяния. Но уж не поправишь. Как, собственно говоря, и во всех других случаях: раскаяние не отменяет поступка.

Дружба

Что значит дружить? Во-первых, не пропадать. Регулярно звонить. Спрашивать, как дела, что слышно на работе, дома и, что называется, «вообще». Как здоровье, как жена и дети. Ни в коем случае не говорить «прости, мой дорогой, я дико занят», когда тебе звонит друг, приятель или просто хороший знакомый. Разговаривать ровно столько, сколько он захочет. Ну разве что нежно намекнуть, сказать что-то вроде «дай я пальто сниму», да и то не раньше, чем через пять минут разговора. Во-вторых, помнить дни рождения, держать в голове (а лучше записывать в ежедневник) важные события – у кого ребенок сдает экзамены, поступает в институт, ищет работу, женится, рождаются внуки. Кто болеет, кто выздоровел, защитил диссертацию, выпустил книгу. В-третьих, ходить в гости, выбирать правильные подарки, не скупиться. Принимать гостей, не лениться вкусно и интересно готовить. Устраивать разные совместные вылазки – на выставку, на концерт, вместе ездить отдыхать. В-четвертых – помогать и поддерживать. Советом, сочувствием и, самое главное, реальным делом. В общем, дружба – это прежде всего труд. Предвижу возгласы: «Ты что? Как тебе не стыдно! Дружба – это радость общения!» Но кто сказал, что труд не может быть радостью? Сочинять рассказы или колоть дрова, готовить мясо или чинить электричество – для меня это настоящее наслаждение. Как и дружба во всей полноте ее натуральных проявлений. Но это я не сразу понял (см. ниже, «Разлука»).

Разлука

Я всегда – то есть лет до шестидесяти – легко расставался с людьми, иногда слишком легко. Тогда я еще не совсем понимал, как надо дружить (см. выше, «Дружба»). Теперь я думаю, что в этой легкости была жестокость по отношению к тем, кто не позвонил, не написал, не пришел на свидание, не подошел в компании – не из злости или надменности, а из робости, из скромности. Может быть, даже – из-за неуверенной, застенчивой любви. Одна чудесная девушка, к которой я уже привязался, и она ко мне вроде бы тоже, – вдруг исчезла. Как? Очень просто. Не пришла на ту скамейку, где мы с ней сидели уже раз десять. Я позвонил ей домой из телефона-автомата, подошла ее мама, я позвал ее, услышал ее голос, удостоверился, что она жива-здорова, и повесил трубку. Вот и все.

Через много лет мы случайно увиделись, и она сказала: «Если я слегка боюсь и не совсем верю, я предпочитаю испариться». Наверное, тогда, в тот вечер, надо было ее вернуть. Но я подумал: «Не пришла, и не надо, это ее решение!» Жестоко и, возможно, глупо.

Но предположим, что я бы все-таки вытащил ее на свидание, настоял бы на продолжении отношений – моя жизнь могла бы сложиться совсем по-другому, и я не уверен, что это было бы хорошо.

Так что во внезапных разлуках, кроме недоумения и горечи, есть некий положительный смысл: нельзя всю жизнь толочься на школьно-факультетском пятачке.

Есть загадка постепенных расставаний. Сначала вы болтаете по телефону чуть ли не каждый день. Встречаетесь, чтобы просто погулять. Ходите в гости друг к другу при каждом удобном случае, и при неудобном тоже, несмотря на грипп с температурой или завтрашний экзамен, новорожденного ребенка или приехавшую из Киева тещу. Но потом звонки становятся все реже и реже, с какой-то медленной, но неуклонной постепенностью. Встречи ограничиваются обязательными визитами на день рождения. Потом вы звоните только по делу. Раз или два в год. А еще через год вы случайно сталкиваетесь на улице. «Старик, куда ты пропал?» – «Нет, это ты куда-то пропал!» – «Надо повидаться!» – «Да, старик! Обязательно!» – «Давай на этой неделе!» – «Давай прямо завтра! Я завтра с утра позвоню!» – «Давай, жду звонка!» – и все. Потом года через три узнаёшь, что он уехал в другую страну навсегда. И вспоминаешь, как в институте болтали по телефону чуть ли не каждый день, как ночами гуляли по улицам, писали письма – вот они, целый пакет в картонном икеевском ящике с надписью «Переписка», да что толку… В этом есть нечто геологическое. Это как движение материков. По миллиметру в год, но неуклонно и неодолимо.

Но, с другой стороны, говорят, что один австралийский охотник купил себе новый бумеранг. Но до сих пор никак не может выбросить старый. Так и здесь. Разлука полная и всесторонняя – бессмысленное старание. Все мои прежние любови и дружбы никуда не исчезают. Они со мной. Я пишу только о них.

Крашеный снегБез цензуры

Если за моим окном воет ветер и идет дождь, то значит, ветер действительно воет и действительно идет дождь, что бы кто об этом ни подумал.

Готлоб Фреге

Предложение «снег белый» истинно тогда и только тогда, когда снег белый.

Альфред Тарский

Небо – голубое. На закате небо – красное.

Павел Флоренский

Когда-то очень давно, а именно в конце 1974 года, когда в Греции свергли хунту, то есть режим «черных полковников», – вот тогда в греческой коммунистической газете с крутым названием «Ризоспастис» (что в переводе значит «Радикал») – я прочитал такую мудрую и печальную фразу: «Крушение диктатуры часто оборачивается для страны еще большими несчастьями, чем сама диктатура».

Наверное, это так и есть. Переход всегда болезнен. Однако это не значит, что диктатура лучше демократии. Что надо хранить диктатуру, чтобы не ушибиться о свободу. Хотя ушибы – неизбежны.

Иногда кажется, что это относится и к цензуре. Падение цензурных рамок – особенно в том, что касается отражения секса и вообще телесности в литературе, – разбалтывает текст. Генри Миллер и Владимир Набоков писали внутри этих рамок, и у них неплохо получалось. Прямо-таки хорошо.

Когда матом ругаться нельзя – слов становится больше, выражения интереснее, интенсивнее, изысканнее. Когда можно – остаются пять-шесть слов для всего спектра отрицательных или агрессивных эмоций, для всего перечня болей, бед и обид. Ну хорошо, с суффиксами – спасибо русскому языку; другим языкам, очевидно, приходится хуже.

Когда нельзя впрямую описывать секс – то читать интересно. Когда впрямую можно – то тут развилка. Либо ужасающее обеднение и опошление, опохабливание текста – либо же наоборот, перспектива сделать его еще более изысканным, чем в цензурных случаях.

Почему так? Да потому, что в цензурных случаях работает тонкий язык умолчаний и обиняков, который – уже вполне привычно – вызывает общий для всех читателей набор ассоциаций. «И всё заверте…» – ну ясно же, что не карусель и не Земля в фантазиях Галилея! Эротика прозы грозит превратиться в набор штампованных иносказаний. И это в свою очередь скучно.

Почти всегда цензурируешь сам себя.

Особенно странно и интересно, что это вовсе не какой-то там «сначала бесцензурный текст» (безразлично, написанный или только задуманный) – который ты на бумаге или в уме чистишь от опасных или якобы неприличных моментов. Нет! Ты уже мыслишь цензурой. Вот этими штампованными умолчаниями. Этими обиняками. Этими иносказаниями. Получается, что говоришь-пишешь-думаешь на некоем внешнем – заранее отцензурированном – языке.

У Шиллера есть двустрочное стихотворение, так называемый элегический дистих, гекзаметр плюс пентаметр, под названием «Дилетанту»:

Друг! Ты пока не поэт, хоть порой сочиняешь удачно:

Литературный язык пишет стихи за тебя.

Неприятно, на самом-то деле! Сразу лезет в голову какой-нибудь «угловатый подросток», он же «прыщавый юнец», который «откидывает со лба непокорную прядь», потом прислоняется этим «лбом к холодному стеклу», а далее «падает на диван как подкошенный и засыпает как убитый». От всего этого «по небритой щеке ползет скупая мужская слеза», но так, чтобы при этом «на лице не дрогнул ни один мускул».

Вдруг захотелось совершить, как бы это выразиться, «акт децензурации».

Взять какой-то прежде отцензурированный в авторском сознании текст – и попытаться его, условно говоря, восстановить.

* * *

Год назад я говорил об этом со своим старинным приятелем Димой Давыдовым, мы с ним когда-то учились на одном факультете.

Наши родители давно дружили, я бывал у них еще в школьные годы. Это была просторная квартира в «МХАТовском» доме в Глинищевском переулке, который тогда назывался улицей Немировича-Данченко (там жил и сам Немирович, и Книппер-Чехова, и Сергей Образцов, и куча других полузабытых театральных знаменитостей). Я даже помню некоторые детали обстановки. На стенах развешаны фотографии актеров и актрис, с размашистыми автографами как бы поверх белой сорочки или