Обманувшая смерть — страница 10 из 36

«В часть?! – удивился Архип. – Так ведь вы, князюшка, нынче больны, и вам полагается отпуск!» Он взял барина под локотки и повел обратно в постель. Борис покорился слуге, но, едва присев на кровати, вдруг встрепенулся, окончательно проснувшись.

Он тяжело дышал, на лбу выступила испарина. Упав на подушки, молодой офицер заговорил тихим, срывающимся голосом:

– Мне приснилось, представь, будто Глеб приехал из-за границы и ухаживает за мной.

– Не приснилось, князюшка! – радостно воскликнул Архип. – Ваш брат давно уже в Москве, спасает людей от холеры. Вот и вас вернул с того света!

– Меня лечил Глеб?! А отец знает, что брат нынче здесь? – насторожился Борис, помня о непримиримой вражде самых близких своих людей.

– Родитель ваш не признал в молодом докторе Глеба, – горько усмехнулся старик, – хотя брат ваш – вылитый папаша! Да ведь сами знаете, князь не особо разглядывает челядь и прочих людишек невысокого ранга. Они для него будто мураши. Копошатся, делают свое дело – ну и ладно!

– Я думаю, отец иначе отнесется к Глебу, когда узнает, что он спас меня от смерти! – убежденно воскликнул Борис.

В памяти Бориса часто всплывала одна и та же картина из детства: он с маленьким братцем, с маменькой и папенькой сидит за общим столом в их скромном доме в Тихих Заводях. Вокруг суетится нянька, наливает чай, ставит на стол блюдо с горячими пирожками. Родители говорят о театре, о мадемуазель Марс, а они с Глебом, обжигаясь, быстро набивают свои рты пирожками, да тут же их и выплевывают прямо на белоснежную скатерть. Уж больно горячо! Однако никто их не ругает. Нянька качает головой, маменька смеется: «Ах вы торопыги этакие!», папенька сперва хмурится, а потом не выдерживает и начинает издавать странные грудные звуки, означающие смех. И все бесконечно счастливы… Тогда отец был другим… Совсем другим!

– Поживем – увидим, – со вздохом произнес Архип, явно не разделяя воодушевления молодого барина.

Когда Борис уснул, из университетской лечебницы прибыл Глеб. Он провел полночи с Гильтебрандтом-младшим, как обычно, в спорах о методах лечения. Иван Федорович настаивал на том, чтобы из списка разведений Ганемана – Корсакова полностью исключить ртуть и белый мышьяк. «Поверь мне, – страстно доказывал он Глебу, – теперь, когда мы начали вводить больным солевой раствор, картина болезни становится совершенно иной. Достаточно применить Veratrum album в самом ее начале и кору хинного дерева в конце. В тяжелых случаях можно еще добавить сироп ипекакуаны. Но в применении ртути и белого мышьяка нет абсолютно никакой нужды. Они требовались для того, чтобы полностью обезвоженный, уже умирающий организм возбудился и стал сопротивляться болезни. Теперь эти яды нам могут принести один только вред. Улучшение состояния больного, – продолжал он, – начинается после первых же вливаний раствора и уже не переходит в более тяжелую стадию!» «Ты делаешь слишком поспешные выводы, – предостерег его Глеб, – те восемь студентов, что пошли на поправку, это молодые, здоровые парни. А вот какое воздействие окажет солевой раствор на людей старшего возраста, да если еще и с хроническими заболеваниями? Мы пока что этого не знаем!»

В конце концов оба пришли к выводу, что вливания необходимы, и никакого пагубного влияния на ход болезни они оказывать не должны. На прощание Глеб спросил: «Что слышно о докторе Штайнвальде? Он уже идет на поправку?» – «Вот ведь… – Гильтебрандт грубо выругался по-немецки, ударив себя кулаком по лбу, – совсем забыл о Густаве Карловиче! И от Гааза никаких вестей. Вчера днем послал ему записку о солевом растворе и до сих пор не получил ответа!» Они тревожно переглянулись. «Это странно, Иоганн, – прервал напряженную паузу Белозерский, – Федор Петрович так всегда отзывчив на хорошие новости…» – «И на плохие тоже, – добавил Гильтебрандт. – Если у тебя завтра будет время, забеги к нему, в Старо-Екатерининскую!» – попросил он. Глеб пообещал непременно навестить Гааза и подробно расспросить его о Густаве Карловиче.

Архип встретил его радостной новостью о Борисе. Молодой доктор, увидев, как крепко и безмятежно спит брат, впервые за последние дни улыбнулся. Потом, отпустив Архипа, с просьбой разбудить его через два часа (большего времени на сон в эти тревожные дни он себе не отводил), уснул на кушетке, стоявшей напротив кровати больного. Так впервые со времени их жизни в Тихих Заводях братья Белозерские спали вместе в одной комнате. Это было последнее, о чем думал Глеб, прежде чем провалиться в сон. «Тогда еще была жива маменька…»

В маленькой тесной комнатке, отведенной под детскую спальню, их кровати тоже стояли напротив друг друга, и еще там помещался сундук Евлампии. Нянька спала с ними в одной комнате, пела им на ночь колыбельные песни, рассказывала сказки. Каждый вечер перед сном приходила маменька, гладила детей по головке, целовала в щечку, говорила какие-то приятные слова, желала спокойной ночи. Они всегда ждали ее прихода и старались не уснуть раньше времени, а если даже и засыпали, то всегда чувствовали сквозь сон прикосновение нежных маменькиных губ…

…Глебу казалось, что он не спал вовсе и прошло не больше пяти минут, когда старый слуга прикоснулся к его плечу. Однако, посмотрев на часы, молодой врач оценил пунктуальность Архипа. Борис все еще безмятежно спал. Глеб торопливо сделал разведение из коры хинного дерева и наказал Архипу, чтобы тот дал его выпить Борису сразу по пробуждении.

– А еду убери с глаз долой, – строго погрозил пальцем доктор, – пусть пьет пока травяной чай…

– Как же так можно? – вознегодовал верный слуга. – Борис Ильич уже третьи сутки ничего не кушают!

– Не беда, с голоду не помрет, – успокоил старика Глеб, – если пойдет на поправку, то завтра начнем его понемногу кормить.

– А вы сами-то? – засуетился старик. – Чаю? Кренделька?

Глеб, даже не присаживаясь, взял у него стакан чая.

– Помнишь, у нас когда-то был кондитер Марчелло… Замечательные делал пирожные, – внезапно с грустью произнес доктор, надкусив крендель. – Я их вкус до сих пор помню.

– Да разве же вы их часто кушали? – возразил слуга. – Завсегда мне подкладывали, боялись отравы с ними глотнуть. А я по вашей милости от этих диковинных штук, что готовил наш «тальянец», растолстел, как боров!

– Прости, Архип! – Молодой человек накрыл ладонью руку старика, его глаза увлажнились. – Прислугу в нашем доме всегда держали за скот. Недешевый, необходимый, иногда любимый, но… скот. Такое отношение привил мне с детства князь… Не могу звать его отцом, раз уж он сам не признает во мне сына! Тогда я не понимал, что подвергаю опасности человеческую жизнь, во всем равноценную моей.

– Не вам бы, Глеб Ильич, просить у меня прощения, – отмахнулся старик. – На то мы и рабы вечные, чтобы за господина своего жизнь отдавать… Про равность нашу вы мне даже и не говорите! Я – старый, я все знаю! На земле люди равными никогда не бывают… Там! – Архип поднял узловатый дрожащий палец к потолку. – Там все равны будем, перед Ним.

…В Старо-Екатерининской больнице Глебу сказали, что Федор Петрович Гааз провел здесь всю ночь и только что отправился к утренней мессе в церковь Святого Людовика. Белозерский снова вскочил на извозчика и поехал к Святому Людовику.

Отпустив извозчика на Малой Лубянке, Глеб следил, как из церкви выходит народ. Московские поляки, французы, немцы, итальянцы не спешили покидать церковный двор, заполнив собой его небольшую территорию. Всюду звучала иностранная речь. Здесь мелькал свежий туалет молоденькой парижанки, неуклюже скроенный сюртук, вывезенный из Пруссии, польский кунтуш, отороченный соболиным мехом. Молодой доктор, пытавшийся в этой разношерстной толпе отыскать Гааза, вдруг заметил, как люди заволновались и пришли в движение, уступая кому-то дорогу. «Федору Петровичу?» – мелькнуло у него в голове. По его разумению, более важного человека во всей Москве сейчас не было. Но он ошибся: прихожане церкви Святого Людовика расступались перед одетой во все черное пожилой женщиной высокого роста, с вытянутым неподвижным лицом, желтым, словно вылитым из воска. Ей кланялись многие, она же никому не отвечала ни кивком, ни взглядом. Ее большие тусклые глаза навыкате смотрели прямо, словно созерцая что-то, видимое ей одной. На толпу дама вовсе не смотрела. За воротами церкви ее поджидала стайка нищих, наперегонки повалившихся перед ней на колени. Кто-то с криком: «Матушка, отмоли нас от хвори!» целовал подол платья, кто-то подвывал, тряся головой, кто-то часто крестился на нее, как на икону. Дама с тем же отсутствующим видом швырнула нищим горсть монет и, сопровождаемая слугой в ливрее, прошла к поджидавшей карете с гербами. Рядом с Глебом стояли двое немолодых французов весьма респектабельного вида. Они тоже провожали пожилую даму взглядами. Когда дверца кареты захлопнулась и кучер, дико гикнув, покатил прочь по Малой Лубянке, один из них благоговейно произнес: «Вдова губернатора. Почти уже святая!» Глеб догадался, что перед ним была не кто иная, как графиня Екатерина Петровна Ростопчина.

Обойдя весь небольшой церковный дворик, молодой доктор убедился, что среди прихожан Гааза нет. «Неужели он до сих пор в церкви? Как можно спокойно молиться, когда в городе творится такое?» Сам себя он называл «безбожником» и последний раз в храме был в детстве с Евлампией. Потом, живя в доме графа Обольянинова в Генуе, Глеб не сильно усердствовал в молитвах и церковь никогда не посещал. Граф, считая себя правоверным католиком, мальчика, крещенного в православной вере, ни к чему не принуждал и учителей Закона Божьего ему не нанимал. Шпиону нужен был ученый, разбирающийся в ядах, а не молитвенник и не богослов. По этой причине младший Белозерский был полностью невежествен как христианин.

Войдя в церковь, Глеб растерялся. Статуи святых, витражи на окнах, картины на библейские сюжеты, барельефы с изображениями крестного пути Христа – все это подавило его в первый миг. Входившие в церковь прихожане макали пальцы в чашу со святой водой и, преклонив перед алтарем колено, крестились. Молодой доктор подумал, что во время такой страшной эпидемии можно было бы и пренебречь какими-то правилами. Ведь холера морбус передается именно через воду!