Обмененные головы — страница 45 из 55

ам исключительно протокольная часть, главное – позади; все выяснено, все точки над i расставлены, встретились два вполне респектабельных партнера, во всяком случае, ее респектабельность сомнений не вызывает. Меня принимают в гостиной – той самой, где я некогда с позволения Петры листал семейный альбом. Меня усаживают на диванчик – правильно, лицом к свету, сама же садится спиной к окну. Мне безразлично. Сейчас узнаем, во сколько она оценивает фотографию своего свекра. Если же спросит: «Ваша цена?» – то потребую правду об убийстве Готлиба Кунце. Она закричит: как вы можете! Вы с ума сошли! Я: сударыня, считается, что Вера Кунце окончательно потеряла рассудок в тот день – она бросается из дому неизвестно куда, вечером прыгает с перрона под поезд в Ротмунде. Так вот, сударыня, Вера Кунце бежала не в припадке безумия, она бежала, спасаясь от вас. То, на что мне потребовался год, она поняла в одно мгновение. Когда раздался выстрел, вы, кстати, единственная, кто выбежал в сад – якобы в страхе за ребенка, за Инго. На самом деле вы успели запереть дверь в башенку. Не случайно у вас при себе оказался ключ, как пишет доктор Гаст. Вера догадалась обо всем, это совершенно очевидно. Она пытается добраться до Ротмунда, предупредить моего деда, своего первого мужа. Наверное, уже было поздно. И тогда в отчаянии, затравленная, среди народа убийц…

Не хочу ли я хересу?

Я? Хересу? Ах, простите, я задумался – нет, не хочется. Она тем не менее встает и подходит к буфету: значит, разоблачив Петру, по моему мнению, она разоблачила сама себя? И тут же, не давая мне опомниться: я прав, Вилли не должен был стрелять в сердце, забыла ему сказать…

Стремглав скатываюсь я с дивана на пол. Я не ожидал от себя такой прыти, инстинктом я оценил ситуацию скорей, чем разумом. Судите сами: со словами, для меня однозначно роковыми («Ты видел Валькирии огненный взор» – следовательно, живым отсюда уже не уйдешь), она отходит в сторону, от греха подальше. Опрокинувшись на спину, впрочем, в положении не менее безнадежном, чем сидя спиной к убийце, я мог видеть классическую портьеру – теперь уже позади Вилли Клюки фон Клюгенау, который держит пистолет – не с целью чего-то добиться от меня, а чтобы немедленно выстрелить.

Таким я его себе и представлял: седым ветераном в штатском – а если в униформе, то бездушным жрецом войны, в итоге принимающим смерть вопреки здравому смыслу и человеколюбию противника (Ч. Бронсона) [200] . Кроме того, я узнал левую руку с обрубками пальцев, свешивавшихся вчера в театре с барьера.

Она должна учесть, что Петре известно, где я – я обращаюсь к ней, он «горилла». Ее голос звучит насмешливо – откуда-то издалека: а я еще не сообразил, на чьей стороне Петра? Да она перекинулась к ним, едва поняла, что я собираюсь лишить ее сына родословной. Помню ли я ее телефонный разговор с Греноблем? Этот Гренобль находился здесь, в этом доме. Так же как и подруга, к которой она звонила по дороге на почту.

Но, говорю я, преодолевая во рту ужасную сухость, фотография в любом случае отправлена, уж ее-то я сам опустил в почтовый ящик.

Опустил-то сам, но марки – кто их наклеивал? Конверт уже вернулся по обратному адресу, Петра звонила.

Moй взгляд затягивает, как в воронку – в черную точку. Шма Исраэль [201] ? Меня осеняет (это уж точно сверхчеловеческое). Одной короткой задыхающейся фразой я отвожу от себя выстрел: пусть попробует выстрелить, мое тело, подобно спичке, вспыхнет.

Он не шелохнулся, но это только внешне. Внутренне отпрянул, еще как! Неужели она думает (я снова обращаюсь исключительно к ней, его игнорирую), неужели она думает, что я не предвидел и такого исхода? Я весь сейчас как брандер. Советую прежде вызвать пожарную команду, а потом уж стрелять. Подымаясь, я похлопывал себя по внутреннему карману с видом выигравшего миллион, – правда, я-то выиграл побольше, вот только игра еще не закончена.

Сидим по «углам равнобедренного треугольника», не сводя глаз друг с друга. У них нет стопроцентной уверенности, что я не блефую, и это для них как плевок. На любое мое движение фрау Кунце вздрагивает, а герр Клюки хватается за пистолет. Что мы высиживаем? Положение безнадежно патовое. Спустя четверть часа я со старосветской учтивостью (как хочется мне думать) спрашиваю, понравилась ли ему вчерашняя инсценировка генделевской оратории? Евреи там довольно-таки кровожадные: вместо желтых звезд, этой овечьей шкуры, танковые гусеницы через плечо, свою единокровную дочь, и ту не пожалели. Между прочим, позднейший комментатор осудит Иеффая не за то, что дочь принес в жертву Богу, а за то, что чуть не принес ему в жертву свинью, – откуда он знал, что не свинья выйдет ему навстречу первая?

Я испытываю потребность раздражать их – быть же уверенным, что кого-то раздражаешь, бесишь, можно лишь в том случае, когда бесишь самого себя. Интересно, знакомо ли нечто подобное им? Ей? Бывала ли она сама себе когда-нибудь противна – эта красивая мать уродливого сына? Или она даже бы не поняла, о чем речь? Если б я проник к ним в душу, что бы я увидел – к ней в душу, его душа мне ясна: не имея, к чему приложить свою преданность, он был бы как недоеная корова. Но вот она – что значит для нее, например, «чужой»? Где проходит граница между чужим и своим? Скажем, я всем чужой, и наоборот: мне все чужие. Здесь граница примыкает прямо к телу. Ее владения побольше. Но за счет чего – происхождения? родных мест? языка? сына? внука? Она, которая способна на самое большое зло – убить, ожидает ли она того же от меня? Что она вообще обо мне думает – ведь ничего же! Опасное насекомое. Так кто же не насекомое, кто эти свои – вот я что имею в виду. Взять, допустим, армян…

Он встает и, проходя мимо телефонного столика, неожиданно с мясом рвет провод. Ну это уж напрасно. Вслух: это было лишнее, я бы не стал никуда звонить, в свои семейные дела я полицию не впутываю.

Нехорошо… Еще, глядишь, сочтут за попытку с ними договориться – чему не быть никогда. Именно потому, что это – мое семейное дело. От Веры Кунце и до Эси Готлиб, от Ирэны Лисовски и до груды тел во рву под Харьковом – мое семейное дело.

Что она говорит! Ай-ай-ай, Петра моя все ей передавала, можно сказать, на отпетых фашистов работала. А как ее убеждения? Отреклась? С таким именем сам Бог велел отречься, а после каяться. И ведь уже знала, что вы сделали с Кунце. То-то она была сама не своя, внушала себе, наверное, что понятия не имеет, какая мне уготована участь, – чтобы потом всю жизнь твердить: я ни о чем понятия не имела. И даже искренне: знание не менее избирательно, чем память, – тут я делаю «комплимент» ему: быть убийцей вроде него, по крайней мере, честней – это не значит, что с ними приятней иметь дело, разумеется.

Думаю, этим я развеял всякие иллюзии насчет моей «готовности к переговорам», если вообще такие могли возникнуть. А все же чем-то мне это напоминает сеанс групповой психотерапии, где каждый по очереди безнаказанно откровенничает. Сейчас моя очередь. Петра мне много рассказывала про фрау Кунце и герра Клюки – об их удивительной дружбе. Им интересно послушать, что так удивляло Петру? Скучно сидеть и молчать всю дорогу. Одному Богу ведь известно, сколько это может продлиться. Пускай почтеннейшая не очень на меня сетует, но я в безопасности, только покуда я здесь. За порогом этого гостеприимного дома ее друг попытается меня немедленно прикончить. Иначе быть не может: дом стоит на отлете, сама собой воспламеняющаяся жертва – для убийц во множестве случаев просто находка. С другой стороны, отпустить меня с миром – завтра в печати такое появится, что послезавтра полиции придется тревожить прах Кунце ради баллистической экспертизы. Тогда уж точно: все, что плавает, – всплывает. Нет, я отсюда ни ногой. Ковры, диваны, электропроводка – все это обяжет хозяйку свято блюсти законы гостеприимства… прямо невероятно, какие бывают совпадения: на днях по телевизору показали фильм Бастера Китона о том же – или она брезгует телевизором? Лично я обожаю.

Далее я со всеми запомнившимися подробностями пересказываю «Опасное гостеприимство». Я уже привык к каким-то необъяснимым совпадениям – что мне постоянно подают какие-то тайные и явные знаки, причем вхолостую: мне неясен смысл всей этой сигнализации. Да и что проку! Когда моя воля этим сигнальщикам безразлична, помимо нее все случится.

Так было не всегда. Это началось после достопамятной очереди из «узи». Отчего я так испугался, когда он прицелился, – я ведь не боюсь и по второму разу, я не хочу при этом проиграть. А проигрыш налицо: опять измена; фотография вернулась к Доротее. Заметьте, умереть проигравшим и умереть победившим – это разные вещи. Устало сдаться перед смертью – значит махнуть рукой на то, что не воскреснешь. Я спрашиваю, в чем же смысл был тогда продлить мне жизнь еще на три года? Я верю в смысл, я не желаю случайностей. Может быть, ради этого мне столько знамений – чтоб не разувериться и дальше в наличии смысла. А что непостижим – так это старо.

Понравился ли им сюжет? А сколько разных трюков по ходу фильма, сколько благороднейшей изобретательности – как у Борхеса, как у Хичкока. Бастер Китон – рыцарь печального образа. Но он не слеп, не смешон – смешны сопутствующие обстоятельства. Недоумеваешь: если он действительно не замечает грозящих ему опасностей, откуда тогда берется эта находчивость, быстрота реакции? Или это особый вид мужества: человек чести, он того же ждет от других – не по своей наивности, а потому, что это опять-таки вопрос чести – и, если угодно, стиля.

А, старый знакомый… Фотоальбом, переплетенный под семейную Библию. Придвигаю поближе – так же, как он лежал, корешком направо – «книзу лицом». И с конца медленно начинаю листать.

Могила Кунце: «Боги меня пощадили, смертный меня сразил». Вот сам себе и накаркал. А рядом черная безымянная плита. Я листаю равнодушно, но не верьте, это отвлекающий маневр. У меня возникло одно смутное подозрение. Как-то раз уже фото из этого альбома (дедушка с внуком и с ложкой в левой руке) приоткрыло мне, выражаясь языком романтиков, завесу тайны. Кажется, это еще не все, чем можно здесь разжиться, и правда, поздно, скорей всего, слишком поздно, но даже на этот счет у меня имелись свои утешения.