Обмененные головы — страница 46 из 55

Никакой уверенности в справедливости моей догадки у меня не было. Но, без ложной скромности, разве мои подозрения – это так уж мало? Короче, я вспомнил, что видел в прошлый раз среди фотоснимков одну реликвию: последнее письмо родителей Клаусу – символически так никем и не распечатанное. Письмо от родителей. Даже если мне тоже не доведется его распечатать и прочесть, не важно – его найдут у меня в кармане. То есть с ним я могу отсюда уходить.

Я добрел нарочито медленно и рассеянно до нужной страницы. Письмо есть. Украдкой попробовал подцепить конверт ногтем, клей старый, бумага пожелтевшая, сухая, легко отходит. Хороший знак: может, и вправду с тех пор, как оно было сюда вклеено, Доротее не приходило в голову его перлюстрировать. Они следят за каждым моим движением. Тем не менее мне удалось незаметно, пока перелистывал, отделить конверт от страницы. Фокус сейчас в другом – чтобы положить это письмо в карман. Ну, Господи, разве так можно есть человека глазами…

У меня, милостивая государыня, есть книжка, я ее читал по пути сюда. Не угодно ли ей, а может, и ее другу тоже взглянуть, что же все-таки я читал, – опускаю руку и карман и протягиваю им Борхеса. Там, где закладка. Берут. Нет, минутку, я только подчеркну пару абзацев. Шарю сперва в одном кармане, потом в другом – вот он, у оркестрового музыканта всегда карандаш наготове, вот, пожалуйста, – привстаю, при этом чуть не уронил альбом, который держу на коленях, снова кладу в карман карандаш. Все, письмо у меня.

Как они видят, никаких сюрпризов, я прекрасно знал, на что иду, – так, почти что торжествуя, прокомментировал я короткий, в три странички рассказ, покуда они по очереди его читали. «Время для твоей работы дано (это подчеркнутые мной предложения). Здесь Хладик проснулся. Он вспомнил, что сны посылаются человеку небом. И, как утверждает Маймонид [202] , если слова в сновидении ясны и отчетливы, а говорящего не видно, значит, произносит их Бог. Потом оделся, в камеру вошли два солдата и велели следовать за ними… Солдаты построились. Хладик, став у стены казармы, ожидал залпа… И тут окружающий мир замер. Винтовки были направлены на Хладика, но люди, которые должны были убить его, не шевелились… Господь совершил для него тайное чудо: немецкая пуля убьет его в назначенный срок, но целый год протечет в его сознании между командой и ее исполнением. От растерянности Хладик перешел к изумлению, от изумления – к смирению, от смирения – к внезапной благодарности. Он мог рассчитывать только на свою память: запоминание каждого нового гекзаметра придавало ему счастливое ощущение строгости, о которой не подозревали те, что находят и тут же забывают случайные строки. Он трудился не для потомства, даже не для Бога, чьи литературные вкусы были ему неведомы. Недвижный, затаившийся, он прилежно строил свой незримый совершенный лабиринт… Он закончил свою драму… Не хватало лишь одного эпитета. Нашел его… дернул головой, четыре пули опрокинули его на землю».

Им, конечно, не понять мотивы, которыми я руководствовался, как и мне не понять мотивы, которыми руководствовались они.

Сейчас посижу для приличия еще пару минут и откланяюсь. Мало ли какая мысль его осенит, нечего засиживаться. Они искренне удивятся: так скоро, а грозился… Я выйду. На дворе сумерки – вдохну их. Какое-то время буду еще идти – сколько шагов мне удастся сделать? Главное, как они поступят потом , видя, что никакого самовозгорания не произошло. Это их очень раздосадует. Где я слышал эти слова: уничтожение людей не проблема, уничтожение трупов – это проблема. Как с этой проблемой справятся двое немолодых людей? Затолкают в багажник, отвезут за пару сот километров и кинут куда-нибудь под откос. Копать не будут, нет, быстрее прочь! А вскоре странствующий подмастерье (я – не нашедший себе работы), споткнувшись обо что-то, издаст крик ужаса. Тут начнется вторая серия этого увлекательного детектива – уже без моего участия.

Господин Клюки фон Клюгенау вдруг побагровел, да как! Очаровательная пара: Макс фон Сюдов и Зара Леандер, приведенные к общему возрастному знаменателю. Сумасшедший на службе у изуверки. Но что его так проняло – не Борхес же сотворил тайное чудо? Он встал и в беззвучной ярости, по виду плохо разыгранной, вышел. Из комнаты? Из дома? Неясно. Ярость могла быть вполне натуральной. Есть люди, которые даже вблизи кажутся загримированными. А тем более психопаты (у этих плохо с чувством меры, зато хорошо со всеми другими чувствами, до того хорошо, что не удержаться от наглядной их демонстрации).

Ее друг не отвечает за свои поступки, то есть судить будут только ее – за то, что он сейчас натворит. Молчит.

Я понимаю так: разыгрывается снятие осады, греки оставляют Троаду, только поблизости будет пастись позабытая лошадка… Слабый шум автомобильного мотора проник сквозь плотно закрытые окна. Белый «ягуар» выезжал со двора, мощенного «версальским» булыжником. Где он был спрятан – в гараже, а? Не боится ли она, что теперь я ее задушу или возьму заложницей? Или ограблю? Знаю, этого они не боятся. Им-то известно, что я никогда не воспользуюсь их оружием. Роли расписаны, на этот счет можно не беспокоиться.

Подсудимый, до сих пор на протяжении слушания дела отказывавшийся от дачи показаний, неожиданно хочет сделать заявление – она просит меня ее выслушать . Я волен думать о ней все, что мне заблагорассудится, и воображать ее чудовищем. Но она уверена, что девяносто человек из ста на ее месте поступили бы точно так же. Она мне расскажет сейчас все как было. Став женой Клауса, с которым незадолго до того познакомилась на Лаго-Маджоре, она попадает в атмосферу, мало сказать, непривычную, но глубоко чуждую ей – не в таком доме она росла и воспитывалась. И между прочим, ее семья отнюдь не была в восторге от этого брака, даже несмотря на присланную самим фюрером поздравительную телеграмму – на имя Готлиба Кунце. Кто особенно страдал от того, что из фрейлейн фон Клюгенау она превратилась во фрау Кунце, так это Вилли. Он принадлежал к померанской ветви фон Клюгенау, учился в Военной академии в Берлине и на правах родственника часто у них бывал. В Доротею он был влюблен без памяти – но справедливости ради надо сказать, не он один.

В Бад-Шлюссельфельде ей приходится нелегко, в обстановке царящего здесь «артистического» бедлама в сочетании с женским авторитаризмом в семье. Считалось, что Кунце окружен нежнейшей заботой, – на самом деле он был попросту заточен в своей комнате. Под тем предлогом, что оберегает его покой, Вера не подпускала к нему никого и его ни на шаг от себя не отпускала. При всей ее неустанно декларируемой немецкости она была человеком абсолютно восточного склада: с одной стороны, вроде бы изнеженность, безалаберность, с другой – мертвая хватка, которой она держала и своего мужа, и своего сына. Последний был инфантилен и, как скоро выяснилось, достаточно глуп.

Происхождение Веры, ее первый брак – все это оставалось для девятнадцатилетней Дорле тайной. Как и для двадцатилетнего Клаузи. Если об этом где-то кто-то шушукался, то, во всяком случае, беззвучно. Нигде не умеют так, как в Германии, зная все, делать вид, что не знают ничего. Сам Кунце жил у себя наверху, по пять раз в день менял шейные платки и шелковые халаты и изображал стареющего Оскара Уайльда: ему к тому времени было уже за семьдесят (Вера была двадцатью годами его моложе.) До сих пор не верится, что этот жалкий напыщенный старик, помыкаемый своей женою, чуть что – всего пугающийся, но в следующее мгновение снова как ни в чем не бывало болтающий всякий вздор, – что это он тогда же писал свои «Ламентации» (имеется в виду «Плач студиозуса Вагнера»).

День, когда получили ту фотографию от Клауса, она не забудет никогда. Его корреспонденцию всегда пересылали из редакции, полевой почтой он пользовался редко. Увидев, что письмо от Клауса, она тут же его вскрыла. Вначале подумала: сфотографирован курьез, «автоматчик победил скрипача» – тогда в ходу были разные смешные фотоснимки из солдатской жизни. Но после, когда прочитала, что написано на обороте, реакция была: это ей снится, этого не может быть, она вот-вот проснется. Ее взгляд упал на Инго, одетого для прогулки… страшная мысль: лучше бы он умер – но тут же добавила поспешно: и она вместе с ним. Она почувствовала себя той самой Арианой, что, вопреки предостережению супруга, отперла заветным ключиком дверь, а там!.. о ужас! Сейчас появится Вера, поймет, что ей все известно – что Клаус сын еврея, – и убьет ее. Но Вера, схватив фотографию, забыла и думать о своей невестке: сперва поднесла ее к глазам лицевой стороной, потом медленно перевернула. Долго стояла не шелохнувшись – и, ничего не сказав, ушла наверх. О чем они с Кунце говорили – Бог весть. Доротея в душе надеялась, что это все же не так, что этот… на снимке… назвавшийся отцом Клауса, самозванец. Она ждала Веру… Но та не возвращалась. Тогда Доротея отважилась сама без спросу войти к Кунце.

Вера лежала ничком на полу, раскинув руки. Кунце с закрытыми глазами сидел в кресле. Ее приход был даже не замечен. Стоя в дверях, Доротея мучительно ждала, что будет дальше. Вдруг раздался шепот, низкий, глухой – в пол: «Бог моих родителей, Бог моих предков, Бог Авраама, Исаака, Иакова – покарай меня. Я отступилась от моего народа. Стала аммонитянкой, прельщенная убранством их капищ, игравшей в них музыкой. Отныне я проклинаю и эти храмы, и всех, кто в них, и их богов и святых. Праматерь моя Сарра, услышь меня! Лия, Рахиль – услышьте меня, я возвращаюсь к вам».

Она тоже была еврейка… Клаус… какая судьба…

Ей было не с кем поделиться, не у кого спросить совета – она действительно была как в замке Синей Бороды, одна совершенно. А вскоре появился и настоящий отец Клауса – я с ним одно лицо, включая шрам; когда впервые она меня увидела, ей так стало страшно… Он проводил все время с Верой, или они были втроем. Одного его не оставляли. Как-то он хотел приласкать Инго, но тот так расплакался, что он к нему больше никогда не подходил. Вера носила прежде крест – сняла. Стала по пятницам зажигать свечи, подымая руки на восточный манер и бормоча какие-то заклинания. Прожил он в Бад-Шлюссельфельде недолго. Вскоре Кунце пристроил его в Ротмунде, откуда он регулярно наезжал.