Лена покачала головой:
— Тс-с-с... Если бы это от тебя зависело, Вальди!
Я поплелся к своему месту. Кровь отлила от головы, ринулась в живот и там забурлила громче обычного. Лена говорила со мной так, будто всем было известно о моих домашних делах.
На последней перемене я сходил к сестре и спросил, слыхала ли она об обменном ребенке. Она ничего не знала. Но это и неудивительно. Последние дни сестра, если только не говорила по телефону, была в наушниках. Мать не терпит, когда сестра включает музыку. «Опять этот грохот! — говорит она. — Тебя же это отвлекает, мешает сосредоточиться». Но последние дни сестра надевала наушники, даже не слушая музыку. Она ходила по квартире, волоча за собой шнур, и всем своим видом показывала, что не хочет участвовать в семейной жизни. Мама жутко злилась. Пару раз сорвала наушники с головы сестры и грозилась их сжечь. (Хотя у нас центральное отопление!) А один раз они, вырывая наушники друг у друга, погнули дужку. Сестра заплакала и сказала, что уйдет из дома, уедет за границу работать няней.
Так... Значит, и сестра не знала об обменном англичанине. «Думаю, что это не ошибка»,— сказала она мне. Уходя утром, она слышала, как мама говорила отцу: «Мне надо позвонить госпоже Штолинке. Как ты считаешь, можно позвонить в универмаг? Или лучше этого не делать?» Отец ответил, что времена, когда нельзя было звонить служащим на рабочие места, слава богу, прошли. Сестра не придала значения этому разговору.
Короче говоря, Лена Штолинка сказала правду. Мама хотела взять английского парня на шесть недель. На мой вопрос, произнесенный бледными, дрожащими губами, почему я должен об этом узнавать от Лены, она ответила: «Дело не стоит выеденного яйца». Она бы сказала, когда все прояснится. Сначала нужно письменно и по телефону договориться с родителями Тома. Необходимо их согласие на другую семью.
На этот раз помощи от сестры я не дождался. Из-за наушников. Она их даже не сняла, чтобы выслушать мои жалобы. Лишь сказала с похоронным видом: «Вальди, мне все равно! Пусть малявка является!»
Думаю, сестре было не по себе из-за ссоры с Иреной. Насколько я понял из долгих телефонных переговоров, причиной этого был Себастьян из 7-го Б. Он нравился и сестре, и Ирене. Ирена, дрянь такая, налево и направо рассказывала, что Билли бегает за Себастьяном, прохода ему не дает. И только подумайте, даже написала ему любовное письмо! А на самом-то деле сестра передала ему всего-навсего записочку от учительницы музыки (они учатся играть на фортепиано у одной учительницы). В записочке говорилось, что урок переносится со вторника на среду или наоборот. А Ирена сплетничает, что Билли на обороте нарисовала красное сердце, пронзенное стрелой. Когда имеешь такую подругу, уже неважно, нарисовала ты на самом деле сердце со стрелой или нет. Я понимал; от всего этого можно стать несчастной, и тут и вправду не обойдешься без наушников. К тому же мама вечно оговаривает и подслушивает. Деликатно уходить из прихожей, когда Билли или я кому-нибудь звоним, это не для нее. Совсем наоборот. Как только мы начинаем разговор, она идет в прихожую и начинает протирать зеркало или убирать обувь в галошницу. А то встанет возле телефона и жужжит: «Покороче. Телефонные разговоры подорожали».
Маме не нравилась Ирена. Как только она узнала об их ссоре, стала без конца твердить: она, мол, сразу поняла, какая та хитрая и скрытная, но ей не верили. Она надеется, Билли сделает выводы и не станет дружить с Иреной. А в будущем станет прислушиваться к советам умудренной жизнью матери, чтобы потом не разочаровываться.
В такой ситуации я не только надел бы наушники, но еще и приклеил бы их к ушам (если бы был уверен, что это поможет).
Я остался один с грустью в сердце и яростью в животе. И не потому, что мне вешали на шею англичанина! И не потому, что не спросили моего согласия. Просто у меня были другие планы на лето. Прекрасные планы! Тайные планы! По правде говоря, я до сих пор не осмелился рассказать о них родителям. Но час пробил!
Вечером, после ужина, я сказал папе и маме, что давно мечтал побыть хоть пару недель один, Совсем один! Без никого!
У бабули за городом есть маленький домик и крохотный сад. С тех пор как у бабули заболели ноги (у нее водянка), она туда не ездит. Утомительная дорога, да и работа в саду ей теперь не под силу. А после смерти дедушки она вообще разлюбила это место. Все в саду, говорит она, напоминает о нем.
Долгую зиму я втайне мечтал пожить в бабушкином саду хоть месяц. Что мне, собственно говоря, нужно? Кучка библиотечных книг, немного хлеба, смальца, крыжовник, абрикосы — и больше ничего. А главное — никого!
Да-а! Я сделал ошибку, рассказав об этом папе с мамой. Жалкая соломинка, за которую я ухватился, чтобы избежать обменного англичанина, не спасла меня.
Отец закричал:
— Еще чего! Жить одному в саду! Вздумал оригинальничать?
Мама ужаснулась.
— Ни за что в жизни,— уверяла она, — этого не будет. Даже если англичанин и не приедет. Во-первых, потому, что ты еще маленький, а во-вторых, для тринадцатилетнего такое желание удивительно: тринадцатилетние дети не любят быть одни. Если ты хочешь быть один, это ненормально, а матери не могут поддерживать ненормальные желания.
Папа тем временем горячился:
— Прежде чем ты станешь садовым гномом, я возьму в дом семерых англичан. Я изживу твои странности и приучу тебя к детям! Баста!
«Баста» у моего папы — окончательное слово. Я уже это понял. Если папа сказал «баста», он не готов продолжать спор. И не помогут никакие возражения. Билли считает папино «баста» границей, за которую не стоит соваться. Зная это, я сделал самое доступное, что хорошо усвоил,— покорился. (Покориться — смешное слово.)
В следующие дни было у меня одно утешение. Петер Штолинка, брат Лены и друг англичанина, клятвенно заверял, что будет заботиться о Томе все долгие шесть недель. И не просто заботиться, а от всего сердца. «Этот Том,— сказал Петер,— классный парень. Тихий, воспитанный, немного замкнутый, настоящий книжный червь. Когда узнаешь его поближе, он тебе понравится».
Как предполагал Петер, Том будет у нас только ночевать. Все дни он собирается проводить с ним вне нашего дома. Петер дал мне прочитать письма Тома. Должен признаться, это были веселые письма. Том хотел выучить немецкий язык, поэтому первая страница у него всегда была по-немецки. А со второй он писал по-английски. Из писем я узнал, что Том собирает этикетки от спичечных коробок. В школе у него все в порядке. Он носит шинку на зубах. Любит научную фантастику. У него есть брат Джаспер. Иногда по ночам Том выходит в сад понаблюдать за луной. У него есть кошка по имени Шарах, которая смотрит вместе с ним на луну.
Письма были симпатичные, и я сказал себе: «Эвальд, могло быть хуже!» (Моя мечта о жизни в саду, должен честно признаться, и без Тома оставалась мечтой. Я сунул ее в нижний ящик стола до следующего лета.)
За неделю до каникул из Англии пришли два нежно-фиолетовых письма. Одно — родителям, другое — мне. Я сразу узнал мелкий, круглый почерк Тома.
В письме родителям было несколько вежливых слов по-немецки, таких вежливых, будто их диктовал кто-то из взрослых. Мое письмо тоже было кратким. На фиолетовом листке бумаги была приклеена овальная фотография черноволосого красивого мальчика и написано: «Это я (чтобы ты знал, кого ждешь)».
Сестра — она уже помирилась с Иреной Тушек и надевала наушники, только слушая пластинки,— нашла его милым. И глубоко вздохнула: «Как жалко, что ему только тринадцать. На пару лет постарше — другой разговор. И лето было бы приятным».
Я напомнил, что ей и самой-то всего пятнадцать, разница невелика. В кругу наших знакомых есть пары, где жены как раз на два-три года старше мужей. И счастливы. Но, увы, сестру интересовали лишь восемнадцати-девятнадцатилетние парни.
— Вальди, женщины развиваются раньше. Сверстники нам кажутся детсадовцами...
Тем временем мама готовилась к приезду Тома. День ото дня все стремительней. Каждое третье сказанное ею теперь слово было «Том». Появилась чашка с надписью «Том». «Чтобы он чувствовал себя, как дома»,— сказала мама (у всех нас были именные чашки).
Моя комната подверглась генеральной уборке. Возле стенки у меня стоит прозрачный, в голубую полоску ящик из овощного магазина, четыре метра длиной и метр высотой. Там хранился всякий хлам. Мама так прибралась в этом ящике, что он удлинился на два метра и вырос тоже на два.
Два оставшихся метра стены теперь занимала принесенная с чердака старая кровать, выкрашенная мамой в голубой цвет. Еще она приволокла из магазина голубую тумбочку и голубую же ночную лампу. Половина моей одежды (зимние вещи) перекочевала в прихожую, чтобы было куда поместить вещи Тома. Из чулана приволокли старый кухонный стол, покрасили в голубой цвет и водворили возле окна.
— Чтобы у Тома был письменный стол,— сказала мама.— Он много читает, говорит госпожа Штолинка. А кто много читает, тот много и пишет!
Не могу сказать, что мамины старания приводили меня в восторг.
Каждое утро и вечер отец спрашивал, ответил ли я «своему новому другу» на его любезное письмо. Я не считал нужным отвечать, но отец так приставал, что пришлось.
Мое письмо в Лондон было дурацким. Его мне продиктовал отец. Он вынул из семейного альбома прошлогоднюю фотографию, на которой было облачное небо и указатель горных вершин. Мы были там тоже. Одетые в куртки и тирольские шляпы. Папа и мама стояли, прислонясь к указателю, у них в ногах торчал я.
Папа приклеил фотографию на листок бумаги, а я должен был всех пронумеровать и внизу подписать:
1 — my father (мой папа),
2 — my mother (моя мама),
3 — that's me! (а это я сам!).
(My sister Sybille, called Bille, was taking us up, that is the ground, why you can not see her!)[1]
Со зверской физиономией писал я под диктовку эти глупости. Сам себя уговаривал: если папочка думает, что силен в английском, пусть остается в заблуждении...