Обнаженная натура — страница 22 из 40

Блюхер и Люшков – я узнал эти фамилии поздней. Маршала Блюхера арестовали сразу после хасанских боев, он умер во время допроса. Комиссар госбезопасности третьего ранга Люшков перебежал в Маньчжурию, всю войну сотрудничал с японской разведкой, даже якобы готовил покушение на Сталина. В сорок пятом, перед самой капитуляцией, японцы, зная его осведомленность, предложили ему покончить с собой. Люшков отказался и был застрелен, когда выходил из кабинета японца.

Я стоял, раскинув руки, подставив лицо слепому черному небу. Там наверху, за тучами, висел невидимый купол, по нему скользили звезды, плыли планеты, проносились, похожие на фейерверк, хвостатые кометы. Я их не видел, но знал: они там. Страх – самое паскудное чувство. Все верно, все так. Я возьму себя за глотку, скручу в узел, но сделаю так, как мы с Ларисой решили. Сделаю ради нее. Сделаю ради себя. Ради нас.

Когда хоронили деда, бабка упала в обморок. Я помню почетный караул, розовощеких солдат в каракулевых шапках, аксельбанты и малиновые погоны на мышином сукне, помню гроб, лицо деда, точно отлитое из тончайшего фарфора с нежным лимонным оттенком, его белые руки. Помню влажный дух лилий, свежую горечь хвои, теплый запах разрытой земли. Солдаты дали залп, потом еще один; вороны, каркая, взвились и начали бестолково носиться над кладбищем. Я подобрал гильзу, от нее кисло пахло паленым порохом. Сжав гильзу, засунул кулак в карман. Гильза была теплая и маслянистая на ощупь. Я сохранил ее, она и сейчас хранится в ящике моего письменного стола в жестяной коробке с карандашами.

40

Электричка подходила к Ярославскому вокзалу. Сидя у окна, я разглядывал призрачное отражение своего лица, за ним проносился смазанный ландшафт – строго горизонтальные перроны, пестрые деревья в солнечной ряби, пыльные грузовики у шлагбаумов. Глаз с непроизвольной цепкостью выхватывал случайные детали: девчонку с красным бантом, бородатого велосипедиста, похожего на доктора Чехова, прошлогодний плакат с олимпийским медведем.

От вчерашней истерики не осталось и следа (так, во всяком случае, мне казалось), я был строг и собран. Я улыбался. Мое сознание напоминало морской пейзаж после ночной бури: чуткий штиль, свежий бриз, вода – бирюзовое стекло, небо – яркая синь, весь мусор выброшен на берег или унесен далеко в море. Тишь и спокойствие.

Утром я все проверил, шаг за шагом.

Ворота – навесной замок лишь накинут, не защелкнут. Когда они подъедут, Лариса выйдет, откроет ворота, пропустит машину. Закроет ворота. Машину они оставят перед «теремком». Ключ от входной двери спрятан на крыльце, в цветочном горшке. Шампанское – фужеры в гостиной на серванте. Важно: они должны начать в гостиной. Лариса попросит его растопить печь, пока он будет в спальне, она бросит таблетки в вино. Дрова, чурки и бумага уже в печи, нужно лишь поднести спичку. Он вернется, они будут пить шампанское. Потом она позовет его в спальню. Наркотик подействует через пятнадцать-двадцать минут. Когда он заснет, Лариса подаст мне знак – выключит свет. Все это время я буду ждать в дальнем конце сада. В спальне двойные окна, щель под дверью я заткну мокрым полотенцем. Добавлю дров, открою печь и захлопну вьюшку. Через полтора часа вернусь, открою окна.

Под кровать я спрятал старую штору, которую нашел в «теремке». Дядя Слава весит не больше семидесяти, я набивал штору камнями и таскал из дома в сад и обратно. Без особых усилий. На всякий случай решил оставить у крыльца тачку.

Утром яма оказалась гораздо глубже, чем казалось мне прошлой ночью, – метра полтора как минимум, ничего странного, что я не мог выбраться оттуда. Лопату и фонарь с новой батарейкой я припрятал в «теремке».

Вторую часть плана я решил осуществлять в одиночку. Лариса будет ждать меня в машине. Засыпав яму (очень важно! – не забыть вытащить ключи от «Жигулей» из его кармана), мы выезжаем с дачи, дальше по проселку сворачиваем на Тихонравова, минуя Ярославку и Волковское шоссе, добираемся по Силикатной до Мытищ. Оставляем машину у рынка, там на пустыре стоят грузовики и автобусы, оставляем с открытой дверью и ключом в замке зажигания. Первой электричкой возвращаемся в Москву. Вот и все.

41

Перрон только что вымыли, мокрый и черный, он сиял, точно лакированный. По синим лужам бесцеремонно бродили наглые московские сизари. Пахло паровозной сажей и горячим железом, или, как пишут в романах, пахло путешествиями. На привокзальной площади я услышал крик – там, у подземного перехода, дрались две женщины. Таксисты и зеваки весело подбадривали их, два милиционера покуривали на ступеньках, наблюдая за инцидентом сверху. Поразила жестокость: в моем представлении женщины должны были пихаться, царапаться, в худшем случае – драть волосы друг другу. Эти бились по-мужски, кулаками, ухая и гакая. С жадным удовольствием целили в лицо. Удачные удары сопровождались возгласами зрителей. У одной, коротконогой блондинки с яичного цвета волосами, кровь из разбитого рта стекала на подбородок и грудь, она была похожа на жуткого бородатого уродца.

Я сел в такси, от трех вокзалов мы помчались через центр, по бульварам. Шофер, веселый малый, обращался ко мне «шеф» и говорил без перерыва всю дорогу. Рассказал два старых анекдота про Брежнева, посетовал на неведомые мне злоключения «Спартака», объяснил суть привокзального конфликта. Дрались проститутки, не поделившие сферы влияния.

Я не стал подъезжать к парадному, расплатился и вышел на углу у книжного. Ларису увидел сразу, она курила перед подъездом, неловко держа сигарету. Что-то случилось. Сердце у меня ухнуло вниз, я почти бегом поспешил к ней.

– Почему тут? У тебя же есть ключ… – Я хотел ее обнять, она подалась назад. – Что? Что-то произошло?

– Я два часа уже…

Она не закончила, раздраженно выкинула сигарету. Нетерпеливо сжав кулаки, прижала руки к груди и быстро зашагала к скамейке у клумбы.

– Ну? – Она зло повернулась, я поплелся за ней.

– Ты можешь объяснить, что происходит? – Я снова пытался поймать ее руку.

Мы сели на край лавки. Пахло масляной краской, лавки недавно покрасили, и сиденье было еще липким на ощупь. Лариса нервно потерла ладони, обветренные губы казались пунцовыми на белом лице.

– Что? Что происходит? – Я чувствовал, как душевное равновесие, выстроенное с таким трудом, идет трещинами и начинает разваливаться на глазах. – Ведь мы решили! Мы все решили!

– Я не могу спать, не могу читать, не могу думать. – Она заговорила нервно и торопливо. – Ничего не могу! У меня тут… тут…

Она задохнулась и с ненавистью стукнула кулаком себя в грудь.

– Тут у меня не сердце, а ком грязи. И грязь эта по всем жилам, по всем сосудам… и в голову, и в руки, и сюда… Грязь, понимаешь ты? Вместо сердца, вместо крови – грязь! Вместо жизни! Сплошная грязь, одна грязь! Ты понимаешь это?

– Да, понимаю. – Я чувствовал, у нее начинается истерика. – Именно поэтому мы и решили… Все закончится в пятницу. Осталось всего пять дней. Пять дней!

– Шесть! Шесть дней! И шесть ночей! Бессонных, проклятых, бесконечных… Это инквизиция, пытка… Пытка! Ты говоришь: все будет хорошо, все будет в лучшем виде. Все будет экстра-супер-класс…

Ничего такого я не говорил, но решил не возражать.

– Молюсь на утро! Что утром все будет свежее и чистое, новое, будто сначала можно… Всю жизнь начать сначала, чистую, без грязи. Новую жизнь! – Лариса всхлипнула, закусила губу. – Новую, понимаешь ты?

– Так и будет. – Я взял ее лицо в свои ладони. – Я тебе обещаю. Так все и будет. Потерпи, пожалуйста… Я знаю, это больно, очень больно. Шесть дней. Ради нас, ради себя: потерпи, родная…

Она беспомощно смотрела мне в глаза, с ужасом, мольбой и надеждой. Впрочем, надежды там было совсем чуть-чуть.

Мы прошли через арку во внутренний двор. Протиснулись между мусорных баков к нише с дверью, замок покапризничал, но открылся. По черной лестнице пробрались в подъезд, поднялись наверх. На кухне среди консервных банок, пакетов с мукой и гречкой я нашел пачку земляничного печенья. Достал чашки, поставил на плиту чайник. Когда вернулся в гостиную, Лариса, свернувшись, как кошка, уже уютно спала в углу дивана.

Я налил себе чаю. Принес альбом, карандаши, устроился в кресле напротив. Но до этого я тихо, на цыпочках, подошел к Ларисе, нагнулся и поцеловал ее в нежный, пахнущий оберткой от горького шоколада пробор. Что-то было в ней, кротко спящей, до слез трогательное, как в заунывных мелодиях Энио Морриконе или как в фильме про больного пацана и умирающую собаку, была при этом и какая-то тайна – холодная, нордическая. На память пришли скандинавские саги, хрустальные гробы в ледяных пещерах, хотя какая связь между девчонкой с Красной Пресни и средневековыми викингами?

Суть рисунка проста – соотношение белого и черного. Отсутствие цвета, этот своеобразный аскетизм, заставляет рисовальщика быть предельно честным. Живописец может спрятать свое неумение рисовать за сиянием звонких красок, за пестротой – гармоничной или диссонансной, ему легко отвлечь зрителя карнавальной мишурой цвета – импрессионисты отлично поняли это, постимпрессионисты уже не стеснялись своего дилетантского рисунка, абстракционисты довели эту идею до абсолюта: они просто выкинули рисунок как таковой, заменив его (в лучшем случае) условной схемой.

Рисовальщик гол, он предельно обнажен. Он подобен гладиатору, вооруженному одним копьем, на арене лишь лев и он. Продемонстрирует боец виртуозное мастерство и выйдет победителем или бесславно падет в песок на глазах бессердечной публики? Слава или позор, а третьего не дано.

При кажущейся простоте материалов – куда уж проще: лист бумаги, карандаш или сангина, может, уголь или пастель, – рисунок обладает невероятной психологической и эмоциональной глубиной. Главное в рисунке – темная линия на светлой бумаге. И самое простое, и самое сложное в рисунке строится лишь с помощью соотношения светлого и темного. Рисунок может быть проработан с фотографической четкостью или остаться стремительным вихрем нескольких лихих штрихов.