Обнаженная натура — страница 31 из 40

Я навалился, дверь затрещала и распахнулась.

Снаружи притаилась летняя ночь, мирно пахло остывающим асфальтом и помойкой. Тишина большого московского двора, двора, где я вырос, где началось и закончилось мое детство, странным образом успокоила меня; вон там, над гаражами, рядом с «Иллюзионом», мы лупили в футбол, теперь там собачья площадка; за гипсовыми балясинами темнели кусты сирени, там прячутся скамейки, а еще дальше, в глубине, – маленькая дачная беседка, в которой я целовался с Ленкой Аросьевой, наверное, классе в третьем, после ее родители куда-то переехали, сейчас я даже не могу вспомнить ее лица; а вон с той горы, что круто подбирается к задней стене церкви, только самые отчаянные сорви-головы осмеливались гонять зимой на санках – неслись на сумасшедшей скорости, петляя между седых от инея деревьев, по накатанному, точно молочное стекло, ледовому спуску.

Я состою из опыта и памяти, коллекция была собрана здесь – ссадины и содранные колени, молочные зубы, отчаянье предательства, я не говорю уже о трусости, восторг дружбы, робость детской любви, упоение собственной храбростью. А щедрость, а жадность; постепенное осознание невероятного факта, что все люди разные, что очевидное не всегда истинно, но что первое впечатление, как правило, самое верное…

Тут, в этом дворе, простирались мои дикие прерии, мои джунгли и бескрайние саванны, тут я мог быть самим собой, не прикидываться паинькой и скромником, пионером или комсомольцем – черный низ, белый верх, аккуратная стрижка – с пятеркой по поведению, физкультуре и Ленинскому зачету. Вырвавшись из школы, сорвав с себя тюремную мышиного цвета робу (особую ненависть, помню, вызывал галстук – эту алую удавку, скомкав, я совал в карман, едва выпорхнув на волю), в этом дворе я мог моментально перевоплотиться и стать храбрым пиратом или ловким индейцем, задиристым мушкетером или благородным разбойником.

Банальность истины не девальвирует ее ценности. Тут, в этом дворе, я осознал смысл слова «свобода»: тривиальность понятия, стертого от непомерного употребления, неожиданно открылась мне. У тебя всего два пути: или ты играешь по их правилам, или ты сам придумываешь правила и играешь по ним. Или ты плывешь по течению, или…

– Слышишь?! – Лариса испуганно шепнула мне в ухо.

Из глубины коридора донесся какой-то шум, голоса.

– Консьержка, – пробормотал я. – Наверное, милицию вызвала.

Ухватив мешок, я вытянул его к мусорным бакам. Стараясь не греметь, спрятал между мятых жестяных контейнеров. Под ногами что-то торопливо зашуршало, быстрая тень метнулась в густую темень.

– Дверь прикрой, – шепнул я Ларисе. – Только тихо!

Нагнулся, провел рукой по распухшей лодыжке, надавил пальцами. Нога отозвалась жаркой, но уже тупой болью. Нет, все-таки не перелом, просто потянул связки. Связки или мышцу – и все. Пустяки.

– Нужно найти его машину. – Держась за решетку забора, ограничивающего пределы помойки, я махнул в неопределенном направлении. – Должна быть где-то здесь. Во дворе.

– Зачем? – Лариса оторопело повернулась.

В пыльном свете фонарей ее лицо казалось лимонно-желтым.

– На дачу поедем. Как решили.

Лариса пристально посмотрела на меня.

– Другого варианта нет, – я старался говорить убедительным тоном. – Пошли искать.

55

Машину мы отыскали у северной арки. Аккуратно припаркованная к бордюру под самым фонарем, экспортная «Лада» шестой модели цвета «коррида» влажно сияла рыжим лаком и начищенным хромом. Номерной знак, разумеется, начинался с трех гордых нулей.

Я достал ключи, открыл дверь и забрался внутрь. Мои колени уперлись в руль. Пошарив внизу, нащупал рычаг, до упора отодвинул водительское сиденье назад. Поправил зеркало. После отцовской «Волги», просторной и по-русски грубоватой, «жигуль» казался жеманным, почти игрушечным, вроде тех пестрых ярмарочных машинок, которые толкаются резиновыми боками в «луна-парках». В салоне разило тем же французским одеколоном. Я опустил стекло и приоткрыл ветровик.

– Лариса! – тихо позвал я.

Она открыла дверь и послушно села рядом. Сцепив руки, молча уставилась в темное стекло. С ней что-то было неладно, впрочем, то же самое я мог сказать и про себя.

– Лариса? – Я коснулся пальцами ее скулы, тронул мочку уха.

Она не повернулась, просто продолжала смотреть перед собой, сжав на коленях руки до белых костяшек. И молчать. Я знал, что нужно что-то сказать, непременно и прямо сейчас, но у меня не было слов, не было сил; внутри – там, в мозгу, в сердце, в моей душе – чернела угрюмая пустота. Боль, страсть, смерть, даже усталость – все всосала в себя эта пустота. Подобно черной дыре, она сожрала все. Чувства, мысли, страхи – все! Может, и меня уже больше нет, может, чертова пустота поглотила и меня и кто-то другой сидит в этой дурацкой машине?

– Пожалуйста… – тихо попросила Лариса и повернулась ко мне. – Сделай, чтоб это все кончилось. Пожалуйста. Я больше не могу.

Я подогнал машину к помойке задним ходом, уперся в ограду. Открыл багажник. Да, майор был законченным педантом – в тусклом свете багажной лампы мне предстал образец организации и рационального использования ограниченного пространства: запасная десятилитровая канистра, корзина для пикника с клетчатым пледом, штопором и парой винных бокалов, два банных полотенца, теннисная ракетка в чехле с олимпийской эмблемой, запечатанная коробка чешского пива «Будвар» – дюжина бутылок, холщовые рабочие перчатки, клетчатая охотничья кепка, очки для плавания, резиновые тапки-вьетнамки и цветастые плавки в веселую клетку.

Взяв кепку, я зачем-то понюхал ее – тот же неистребимый «Драккар» – и натянул себе на голову. Перетащил все содержимое багажника, вещь за вещью, к мусорным бакам, что-то засунул в контейнер, что-то бросил рядом. Потом волоком подтянул мешок с майором к машине. Труп, казалось, стал вдвое тяжелее, я с трудом поднял его, перебросил через борт; из багажника теперь торчали ноги, пришлось выкинуть запасное колесо. Наконец удалось втиснуть мертвеца боком. Никак не хотела влезать голова, я уперся руками, надавил всем телом – так закрывают под завязку набитый чемодан – и впихнул. Судя по звуку, напоследок я сломал ему шею. Прикрыв крышку, тихо защелкнул багажник.

Обычно на дачу мы ехали через центр: по бульварам добирались до Сретенки, потом по проспекту Мира, дальше неслись по Ярославке. Вся дорога занимала около часа, зимой дольше, летом быстрее. Как авторитетно заявлял мой отец, от двери до двери – пятьдесят пять минут. Он любил точность, мой папаша, и отчего-то особенно гордился фактом, что от московского подъезда до дачной калитки дорога занимает меньше часа; будто прикладная география служила прямым и неоспоримым доказательством эксклюзивного статуса нашей семьи, наподобие геральдической символики с воинственными атрибутами и хищными животными или разлапистого генеалогического древа с благородными мертвецами, запутавшимся в корнях где-то в шестнадцатом веке.

После солидной и тяжелой, как средний танк, «Волги» легкий «жигуль» казался вертлявым и неустойчивым, да к тому же с истеричным, по-женски капризным норовом: машина реагировала на малейший поворот баранки, на самое легкое касание педали. Езда напоминала фигурное катание, я имею в виду не плавность и грацию, а непредсказуемость кульбитов. Впрочем, тормоза работали отлично.

Покуролесив по ночному двору, не зацепив и не протаранив ни одной машины, освоив поворотники, кнопки и рычаги, я выехал к Яузе. На круглых часах, вделанных в приборную доску, было без четверти два.

56

Вынырнув из арки, я послушно включил правый поворот. Невинно помаргивая желтым глазом, выехал на пустынную набережную. Безлюдные тротуары, скупо расцвеченные кругами желтых фонарей, теплые тени от серебристых лип, провисшая путаница троллейбусных проводов – ни души, ни звука. Лишь гул усталого города, гул, не слышимый, а скорее угадываемый, напоминающий шуршанье невидимого прибоя внутри морской раковины. Московская ночь – запах асфальта, речной воды и летней пыли, сонный дух города под бархатом беззвездных небес.

Дальше – через Астахов мост, там, на кованой ограде, рядом со спасательным кругом, выкрашенным в рыжий цвет, прикручена мраморная доска с профилем некоего Астахова, рабочего, знаменитого тем, что в 1905 году на этом самом месте он был «зверски замучен помощником старшего пристава». Удивительная формулировка интриговала меня с самого раннего детства, но я сознательно (дабы не разрушить мифа) не наводил справок, оставляя визуализацию этого почти инквизиторского сюжета – демонический образ таинственного помощника старшего пристава, вооруженного кровавыми инструментами зверских (именно!) пыток, – на полное растерзание моей хищной фантазии.

Справа остался темный куб «Иностранки»; там наш седьмой класс «Б» проходил практику по немецкой литературе, и мне удалось выкрасть из библиотечных запасников целую подшивку «Плейбоя» – подвиг, сделавший меня одним из школьных героев почти на месяц.

Вырулив на набережную, я прибавил скорость. Ловко вписываясь в повороты, симметрично повторяющие плавные изгибы Яузы, погнал вдоль реки. В приоткрытое окно врывался ветер, по-деревенски пахнущий речной тиной и сырым костром. Редкие фонари скуповато светили себе под ноги, от одного янтарного конуса до другого мы плыли по кромешной, почто осязаемой тьме, толкая перед собой круг бледного света наших фар.

Ехали молча, потом Лариса открыла бардачок и вытащила оттуда магнитолу. Присоединив провод, воткнула в приборную доску, повернула ручку. Радиостанция «Маяк» развлекала ночных слушателей дагестанскими напевами пополам с эфирным треском. Лариса выудила из бардачка пару кассет, кинула одну обратно, другую вставила в магнитолу. Из динамиков вырвался оборванный на полуслове куплет «Отеля Калифорния»: «…ты можешь освободить номер, когда пожелаешь, но покинуть отель – никогда», – дальше потекла сладкоголосая гитара, а я подумал, что дядя Слава так никогда и не дослушает свою песню до конца.