Обнаженная натура — страница 46 из 90

— Цепь ассоциаций, — заговаривал ему зубы Пашка. — Кинематограф. Шляпа на голове. Бутылка. Удар и фейерверк осколков. Что еще? Стекло плотный и тяжелый материал, и эти свойства его косвенно, благодаря вашему сравнению, переносятся на мягкую фетровую шляпу. Вы хотели просто обозначить цвет шляпы, а нагромоздили целый воз посторонних и неподходящих вещей. Но самое главное — я не могу сейчас ответить вам, какого же цвета, все-таки, эта ваша шляпа…

— Но там же русским языком написано! Экий вы непонятливый человек.

— Хорошо, — согласился Пашка. — Пусть я непонятливый. Но скажите тогда сами, по-простому, какого же цвета само это бутылочное стекло?

— М-м, зеленовато-болотное, если вам угодно, — Сагатов стукнул в пол тростью. — Что ж вы пива не пили никогда?..

— Пиво-то я пил, — признался Павел. Он встал, подошел к редакционному шкафу, покопался там, погромыхивая пустыми бутылками. Потом торжественно извлек и поставил на стол бутылку коричневого цвета.

— Вот, — сказал он кротко. — Где же здесь ваша болотная зелень?

Этот факт не произвел на Сагатова ни малейшего впечатления. Он мельком взглянул на вещественное доказательство.

— Эта бутылка не характерная. Редкость…

— Да уж не такая и редкость, — Павел снова привстал с места, но Сагатов перебил:

— Хорошо. Вставьте слово «зеленого бутылочного стекла». Только и делов.

— Может быть, просто сказать: «зеленую фетровую шляпу»? Зачем это стекло, эти бутылки?..

— Такая простота хуже воровства, — важно пояснил Сагатов. — Так может написать и не писатель. Любой человек возьмет перо и так напишет. Это стиль дилетанта, любителя. А я, батюшка, профессионал. Шестнадцать книг. Слово мое — образное, сочное, выпестованное…

Только бы разговор не перекинулся на содержание, думал Родионов, не удосужившийся прочесть пьесы, и радуясь тому, что спровоцировал Сагатова на посторонние рассуждения.

— Я, видите ли, краснодеревщик слова, — продолжал между тем Сагатов, все более вдохновляясь. — Вы любите, насколько я могу судить по вашим замечаниям, мебель простую, суровую, так сказать, тюремную — табурет, тумбочка, койка…

— В тюрьме нары, — поправил Родионов, вспомнив ночь в отделении.

— Я же предпочитаю стиль, богатый оттенками, — слушая только себя, развивал тему Сагатов. — Антиквариат. Для меня важна оркестровка слова…

Он продолжал говорить, говорить и у Родионова, погрузившегося в глухое оцепенение, вдруг стала сама собою подергиваться нога, как у давешнего Юркиного немого. Скоро голос Сагатова стал слабеть, появились в его речи паузы и Родионов поспешил подбросить поленце в затухающий костер.

— Эклектика! — брякнул он наугад, и тотчас вспыхнул обрадованный Сагатов, накинулся на новую тему.

— Нет, дорогой друг, это многоголосие. Полифония. Прием старинный, апробированный классикой…

Родионов, не слыша слов, думал о своем, видя только шевелящиеся губы Сагатова, его черную двигающуюся бородку, подкрученные кверху усы, его наскоро приклеенные брови — одна выше другой, как у драматического тенора, взявшего высокую ноту…

Да, жизнь в стенах редакции и жизнь за ее пределами различались очень существенно. Тут был условный мир, где жизнь текла чуть-чуть понарошку, немного не всерьез. Было в ней что-то балаганное, театральное. Страсти выражались чуточку сильнее, чем следовало, слова произносились высокопарнее, чем нужно, жесты казались преувеличенно резкими.

Астралы, астралы…

А скоро снова должен придти маленький поэт Южаков в туфлях на высоких каблуках, посещавший все редакции строго по графику и всегда, забирая отвергнутую рукопись, совершавший серию одних и тех же движений — сперва всплескивал руками, выхватывал откуда-то из рукава платок и уходил по коридору, долбя коваными пятками паркет, а поворачивая к лифту, резко сгибался в поясе и чихал с громким отчаянным криком, похожим на заячий, и долго еще носились по этажам трагические отголоски этого крика… Сегодня по графику у него как раз посещение «Литературы и жизни»…

Родионов то и дело ловил себя на ощущении, что глядит из этой самой «литературы» на саму жизнь как бы со стороны, с невольной иронией и усмешкой. Бывало так, что он выносил это мироощущение за пределы редакции, не умея сразу избавиться от циркового взгляда на происходящее.

Ехал он, к примеру, в метро или троллейбусе, стиснутый со всех сторон, чья-нибудь назойливая сумка тыкалась ему под коленки, пьяный мужик дышал в щеку, и в самый пик раздражения, готовый уже разразиться желчной руганью, вдруг представлял он, что это все вокруг просто придумано — все люди, окружающие его, не более, чем персонажи чьей-то пьесы, в том числе и он сам. И моментально проходила без следа злоба и раздражение — он добродушно ухмылялся настырной сумке, пьяная рожа становилась потешной и симпатичной. Он рассеянно улыбался в ответ на обращенную к нему ругань, забавляясь выражением бешенства на лице костерящей его старухи…

Он понимал, что такие душевные состояния опасны и чреваты тем, что обесценивают и обессмысливают живые чувства, поэтому пользовался своим случайным открытием осторожно и редко, в последнее время все реже и реже.

— Стало быть, я оставляю вещь на дочтение! — услыхал Родионов последние слова Сагатова. — И, молодой человек, чтоб без всяких этих, знаете ли, уверток и экивоков!

Всеволод Арнольдович медленно поднялся, кивнул высокомерно, и, умело орудуя застоявшейся тростью, двинулся к выходу.

Человек издал шестнадцать книг, подумал Родионов, глядя вслед. Отчего бы не издать и семнадцатую…

Из коридора неожиданно послышались взволнованные восклицания Сагатова, застучала испуганная трость…

Все-таки, подловила его ведьма! — злорадно отметил Родионов. — Дождалась и подловила на выходе.

Глава 8Подземелье

Продолжая ухмыляться, Родионов снова потянул к себе «ветер с городских помоек» и открыл первую страницу. К восклицаниям Сагатова добавились еще голоса, звучали они так же отрывисто и взволнованно.

Экая зловредная бестия, подумал Павел, полредакции уже взбаламутила… Он настороженно прислушался, ему показалось, что голоса стали приближаться к дверям его комнаты.

Уткнуться в рукопись и не реагировать, решил он. Молчать и даже бровью не шевелить. Что бы она ни молола и как бы ни наскакивала, молчать изо всех сил, не поднимать глаз и отрешиться. Он услышал голос Бори Кумбаровича…

Застучали близкие, родные каблучки. Павел вздрогнул и поднял глаза. На пороге стояла Ольга и, прищурившись, с улыбкой глядела на него, а вокруг мелким бесом вился Кумбарович. Чуть поодаль маячили Загайдачный и Шпрух.

Родионов отшвырнул рукопись в сторону, вскочил и шагнул навстречу Ольге.

— Вот так сюрприз! — осевшим голосом сказал он, остановившись перед нею и не зная, что делать дальше. Лицо его пылало.

— Родионов! — ахнул Кумбарович. — Так это твоя девушка?! Что ж ты, прохвост, скрывал под спудом!.. Люди добрые! — крикнул он в коридор. — Поглядите, что творится на свете!..

Из коридора потянулись люди. Все это время, пока Кумбарович приплясывал возле Ольги, шутовски прикладываясь к ее руке, восклицая и причмокивая, пока все остальные сотрудники редакции, оттеснив Родионова, подходили знакомиться, Павел простоял в бездумном и расслабленном созерцании.

— Да проснись ты! — дергал его за рукав Кумбарович. — Сейчас же едем к Грыбову. И Ольга с нами!..

— К Грыбову не поеду! — решительно отказался Родионов.

Он помнил одну давнюю вечеринку у опального в те поры Грыбова, болтовню интеллектуального сброда вокруг авангардистской знаменитости, безобразную концовку вечера с пьянкой и бранью, когда он, Родионов, плюнул в сердцах на особенно чтимый холст и ушел пешком домой среди ночи, не выдержав бездарности происходящего. Именно в тот вечер вынес он в своем сердце убеждение, со временем укрепившееся окончательно — всякий авангардизм, каким бы словом его ни называли, есть апофеоз пошлости, мещанства и банальности.

— К Грыбову? — не поверила Ольга. — Можно?.. Родионов, прошу тебя, пойдем… Ну хоть ненадолго… Я столько слышала!

— Хорошо! — поколебавшись мгновение, уступил Павел. — Сама увидишь. Тебе нужна прививка. Но ты, Кумбарович, следи за мной, чтобы я снова не завелся. Я буду молчать и хмуриться. Забьюсь куда-нибудь в угол, да вот хотя бы журнальчик почитаю…

— Молча, молча, молча! — закивал Кумбарович. — В уголочке, на креслице… Я послежу, Паша. Но ты не прав, ты не прав, поверь уж мне!

— Я верю себе, — кратко сформулировал свое отношение к искусству Родионов.

— Ты не прав. Поверь, — ласково упрашивал Кумбарович.

— Тебе не поверю! — отрезал Родионов, мрачнея лицом.

Восторг Ольги был ему неприятен.

Он окончательно и угрюмо замкнулся в себе. Зато Кумбарович был в ударе и весь долгий переход по улицам и закоулкам трещал без умолку. Ольга шла рядом, внимательно слушая его вдохновенную болтовню, а Павел, ревнуя и обижаясь, отставал на несколько шагов.

— Он сейчас работает в подвале, — предварял Кумбарович. — В абсолютном, Олечка, подвале, где нет Божьего света…

Вот это в точку, отметил Родионов про себя.

— Мы с Павлом устроили ему этот подвал, — Кумбарович широким жестом указал на Родионова и Ольга благодарно оглянулась на Павла. — Почти даром. С минимальной, Олечка, компенсацией. Хотя Грыбов человек богатый, весьма богатый! Но искусство, вы же понимаете… Тут о наживе не помышляешь.

Как же, свисти, думал Родионов, продолжая отмалчиваться.

— А почему в подвале? — спросил Кумбарович. — А потому, любезная Олечка, что его нынешнее состояние не терпит грубого солнечного света. Оно лунно, мягко, мерцающе. Вы сами убедитесь, вот сейчас уже, два шага осталось и вы сами все увидите…

Родионов отметил, как посерьезнела и подтянулась Ольга, готовясь к престоящей встрече с прославленной знаменитостью.

Кумбарович намекнул, что будут «камеры», и точно — автобус с надписью «Телевидение» стоял, загородив подъезд. Кучка оробевших жильцов тихо перешептывалась в сторонке. Из подъезда вылез тощий хмельной мужичонко, пнул кедом колесо автобуса: