– Устала я. Ноги у меня гнутся.
Они постояли молча и еще тише пошли далее.
На земле была тихая ночь; в бальзамическом воздухе носилось какое-то животворное влияние и круглые звезды мириадами смотрели с темно-синего неба. С надбережного дерева неслышно снялись две какие-то большие птицы, исчезли на мгновение в черной тени скалы и рядом потянули над тихо колеблющимся заливцем, а в открытое окно из ярко освещенной виллы бояр Онучиных неслись стройные звуки согласного дуэта.
M-me Бюжар на другой день долго ожидала, пока ее позовут постояльцы. Она несколько раз выглядывала из своего окна на окно Доры, но окно это по-прежнему все оставалось задернутым густою зеленою занавескою.
Даша встала в одиннадцать часов и оделась сама, не покликав m-me Бюжар вовсе. На Доре было вчерашнее ее белое кисейное платье, подпоясанное широкою коричневою лентою. К ней очень шел этот простой и легкий наряд.
Долинский проснулся очень давно и упорно держался своей комнаты. В то время, когда Даша, одевшись, вышла в зальце, он неподвижно сидел за столом, тяжело опустив голову на сложенные руки. Красивое и бледное лицо его выражало совершенную душевную немощь и страшную тревогу.
– Гнусный я, гнусный и ничтожный человек! – повторил себе Долинский, тоскливо и робко оглядываясь по комнате.
«Боже! Кажется, я заболею, – подумал он несколько радостнее, взглянув на свои трясущиеся от внутренней дрожи руки. – Боже! Если б смерть! Если б не видеть и не понимать ничего, что такое делается».
В зале послышались легкие шаги и тихий шорох Дашиного платья.
Долинский вздрогнул, как вздрагивает человек, получающий в грудь острый укол тонкой шпаги, побледнел как полотно и быстро вскочил на ноги. Глаза его остановились на двери с выражением неописуемой муки, ужаса и мольбы.
В дверях тихо, как появляются фигуры в зеркале, появилась воздушная фигура Доры.
Даша спокойно остановилась на пороге и пристально посмотрела на Долинского. Лицо Доры было еще живее и прекраснее, чем обыкновенно.
Прошло несколько секунд молчания.
– Поди же ко мне! – позвала с покойной улыбкой Дора.
– Я сейчас, – отвечал Долинский, оправляясь и отодвигая ногою свое кресло.
Вечером в этот день Даша в первый раз была одна. В первый раз за все время Долинский оставил ее одну надолго. Он куда-то совершенно незаметно вышел из дома тотчас после обеда и запропастился. Спустился вечер и угас вечер, и темная, теплая и благоуханная ночь настала, и в воздухе запахло спящими розами, а Долинский все не возвращался. Дору это, впрочем, по-видимому, совсем не беспокоило, она проходила часов до двенадцати по цветнику, в котором стоял домик, и потом пришла к себе и легла в постель.
Темная ночь эта застала Долинского далеко от дома, но в совершенной физической безопасности. Он очень далеко забрел скалистым берегом моря и, стоя над обрывом, как береговой ворон, остро смотрел в черную даль и добивался у рокочущего моря ответа: неужто же я сам хотел этого? Неужто уж ни клятв, ни обещаний ненарушимых больше нет?
Часть третья
Глава перваяЖивая душа выгорает и куется
Ничего не было хорошего, ни радостного, ни утешительного в одинокой жизни Анны Михайловны. Срублена она была теперь под самый корень, и в утешение ей не оставалось даже того гадкого утешения, которое люди умеют находить в ненависти и злости. Анна Михайловна была не такой человек, и Дора не без основания часто называла ее «невозможною».
В тот самый день, ниццскими событиями которого заключена вторая часть нашего романа, именно накануне св. Сусанны, что в Петербурге приходилось, если не ошибаюсь, около конца пыльного и неприятного месяца июля, Анне Михайловне было уж как-то особенно, как перед пропастью, тяжело и скучно. Целый день у нее валилась из рук работа, и едва-едва она дождалась вечера и ушла посидеть в свою полутемную комнату. На дворе было около десяти часов.
В это время к квартире Анны Михайловны шибко подкатил на лихаче молодой белокурый барин, с туго завитыми кудрями и самой испитой, ничего не выражающей физиономией. Он быстро снялся с линейки, велел извозчику ждать себя, обдернул полы шикарного пальто-пальмерстона[99] и, вставив в правый глаз стеклышко, скрылся за резными дверями парадного подъезда.
Через минуту этот господин позвонил у магазина и спросил Долинского. Девушка отвечала, что Долинского нет ни дома, ни в Петербурге. Гость стал добиваться его адреса.
– А лучше всего, – просил он, – попросите мне повидаться с хозяйкой.
«Что ему нужно такое?» – раздумывала Анна Михайловна, вставая и оправляясь.
Гость между тем топотал по магазину, в котором от него разносился запах гостинодворского эс-букета.
– Мое почтение! – развязно хватил он при появлении в дверях хозяйки и тряхнул себя циммермановской шляпой по ляжке.
Анна Михайловна не просила его садиться и сама не села, а остановилась у шкапа.
Анна Михайловна знала почти всех знакомых Долинского, а этого господина припомнить никак не могла.
– Вам угодно адрес Нестора Игнатьича? – спросила она незнакомого гостя.
– Да-с, мне нужно ему бы отослать письмецо.
– Адрес его просто в Ниццу, poste restante[100].
– Позвольте просить вас записать.
– Да, я говорю, просто: Nicce, poste restante.
– Вы к нему пишете?
Анна Михайловна взглянула на бесцеремонного гостя и спокойно отвечала:
– Да, пишу.
– Нельзя ли вам переслать ему письмецо?
– Да вы отошлите просто в Ниццу.
– Нет, что ж там еще рассылаться! Сделайте уж милость, передайте.
– Извольте.
– А то мне некогда возжаться. – Гость подал конверт, написанный на имя Долинского очень дурным женским почерком, и сказал: – Это от сестры моей.
– Позвольте же узнать, кого я имею честь у себя видеть?
– Митрофан Азовцов, – отвечал гость.
– Азовцов, Азовцов, – повторяла в раздумье Анна Михайловна, – я как будто слыхала вашу фамилию.
– Нестор Игнатьич женат на моей сестре, – отвечал гость, радостно осклабляясь и показывая ряд нестерпимо глупых белых зубов.
Теперь и почерк, которым был надписан конверт, показался знакомым Анне Михайловне, и что-то кольнуло ее в сердце. А гость продолжал ухмыляться и с радостью рассказывал, что он давно живет здесь, в Петербурге, служит на конторе и очень давно слыхал про Анну Михайловну очень много хорошего.
– Моя сестра, разумеется, как баба сама виновата, – произнес он, зареготав жеребчиком. – Ядовита она у нас очень. Но я Нестора Игнатьича всегда уважал и буду уважать, потому что он добрый, очень добрый был для всех нас. Маменька с сестрою там как им угодно: это их дело. Они у нас два башмака – пара. На обухе рожь молотят и зерна не уронят. – Азовцов зареготал снова.
Анна Михайловна созерцала этот экземпляр молча, как воды в рот набравши.
Экземпляр поговорил-поговорил и почувствовал, что пора и честь знать.
– До свиданья-с, – сказал он наконец, видя, что ему ничего не отвечают.
– Прощайте, – отвечала Анна Михайловна и позвонила девушке.
– Очень рад, что с вами познакомился. Анна Михайловна поклонилась молча.
– К нам на контору, когда мимо случится, милости просим.
Хозяйка еще раз поклонилась.
– Нет, что же такое! – разговаривал гость, поправляя палец перчатки. – К нам часто даже довольно дамы заходят, чаю выкушать или так отдохнуть. – Пожалуйста, будьте столько добры!
– Хорошо-с, – отвечала Анна Михайловна. – Когда-нибудь.
– Сделайте ваше такое одолжение!
– Зайду-с, зайду, – отвечала, чтоб отвязаться, Анна Михайловна.
Проводя гостя, она несколько раз прошлась по комнате, взяла письмо, еще прочла его адрес и опять положила конверт на стол. «Письмо от его жены! – думала Анна Михайловна. – Распечатать его или нет? Лучше отослать ему. А если тут что-нибудь неприятное? Если опять какой-нибудь глупый фарс? Зачем же его огорчать? Зачем попусту тревожить?» – Анна Михайловна взялась за конверт и положила палец на сургуч, но опять задумалась. «Становиться между мужем и женой! Нет, не годится», – сказала она себе и положила письмо опять на стол. Вечер прошел, подали закуску. Анна Михайловна ела очень мало и в раздумье глядела на m-lle Alexandrine, глотавшую все с аппетитом, в котором голодный волк, хотя немножко, но все-таки, однако, уступает французской двадцатипятилетней гризетке. После ужина опять письмо завертелось в руках Анны Михайловны. Ей, как Шпекину, в одно ухо что-то шептало: «не распечатывай», а в другое: «распечатай, распечатай!» Она вспомнила, как Дата говорила: «Нет, мои ангельчики! Если б я когда полюбила женатого человека, так уж – слуга покорная – чьи бы то ни были, хоть бы самые законные старые права на него, все бы у меня покончилось». – «В самом деле! – подумала Анна Михайловна. – Что ж такое; если в письме нет для него ничего неприятного, я его отошлю ему; а если там одни мерзости, то… подумаю, как их сгладить, и тоже отошлю». Она зажгла свечу в комнате Долинского и распечатала конверт.
На скверной, измятой почтовой бумажке рыжими чернилами было написано следующее:
«Вы честным словом обязались высылать мне ежегодно пятьсот рублей и пожертвовали мне какой-то глупый вексель на вашу сестру, которой уступили свою часть вашего киевского дворца. Я, по неопытности, приняла этот вексель, а теперь, когда мне понадобились деньги, я вместо денег имею только одни хлопоты. Вы, конечно, очень хорошо знали, что это так будет, вы знали, что мне придется выдирать каждый грош, когда уступили мне право на вашу часть. Я понимаю все ваши подлости».
Анна Михайловна пожала плечами и продолжала читать далее:
«Возьмите себе назад эту уступку, а я хочу иметь чистые деньги. Потрудитесь мне тотчас их выслать по почте. Вы зарабатываете более двухсот рублей в месяц и половину можете отдать жене, которая всегда могла бы быть счастлива с лучшим человеком, который бы ценил ее, ежели бы вы не завязали ее век. Если вы не захотите этого сделать – я вам покажу, что вас заставят сделать. Вы можете там жить хоть не с одной модисткой, а с двадцатью разом – вы развратник были всегда и мне до вас дела нет. Но вы должны помнить, что вы воспользовались моею неопытностью и довели меня до гибельного шага, что вы теперь обязаны меня обеспечить и что я имею право это требовать. У меня есть люди, которые за меня заступятся, и если вы не хотите поступать честно, так вас хорошенько проучат, как негодяя. Я не прежняя беззащитная девочка, которою вы могли вертеть как хотели».