“Что им от меня надо?” – восклицал он как бы неприязненно, имея в виду свою неотразимость. Натальин голый взгляд по-прежнему прижигал его. “Кайф…” – блаженно пробормотал Зябликов. Со страхом он покосился вбок, на Лёнечку – тот все так же неунывно, с тем же немым восторгом смотрел на Наталью, будто одного этого ему было навсегда достаточно. И ничего не видел.
– Не слышишь?..
– Не слышу, – глухо и жестоко сказал Монахов.
Наталья хлопнула дверью.
Лёнечка дернулся за ней.
“Надо было мне не приезжать… Надо было мне улететь… Вот навертел: неизвестно, что надо”. Монахов затосковал. “Неужто он ничего не видит! – рассердился он тут на Лёнечку. – Я здесь – ежу понятно, зачем и почему. Я бы на твоем месте… не знаю даже… давно убил бы меня! Как он выносит все это?..” Монахов сурово подвинул себе бутылку, выпил полный стакан в решительном одиночестве и сделался демонстративно мрачен. “Господи! что же это? Умер я, что ли? Что ж это я не люблю никого… Ни ее, ни жену. И себя не люблю. Да ведь и маму тоже!..” – он подумал это словами и впрямь ужаснулся. А ведь любил! ведь как любил… Вот так, как он, и любил! – догадался он и зажмурился – так внезапно подступило все из глуби его стертых лет, будто и всегда было рядом, будто вчера, и, главное, не в последовательности, не в протяженности, а сразу, вместе, будто на одном холсте, будто времени не существовало, а все происходило сразу: и сегодня, и вчера, и завтра – в одном пространстве. Это так ослепительно подступило, но как только он стал припоминать последовательность, так сразу и отступило, и осталось ощущение, что секунду он был Лёнечкой, сидел на его стуле, разглядывал Наталью и ничего не было, кроме… Вот что, однако, зацепилось, прилипло в черепе из этого слитного кома: то, чего он совсем уж никогда не вспоминал, а тогда, двадцать лет тому, внимания не обратил… Да, вот так-то: тогда этого с ним и не было, а стряслось сейчас. В эту минуту, через двадцать лет, с ним случилось то, чего он тогда и не заметил, и не увидел, не понял, не хотел, не мог понять, чего он не принял бы тогда никогда и ни за что…
…Ася работала на оптическом заводе… Линзочки эти сейчас отчетливо вспомнил Монахов, она их приносила как-то, хорошенькие такие. Работала она в две смены, и вечерняя была удобна для юного Алеши Монахова: он мог приходить к Асе с утра, когда никого в ее квартире не было, а его родители считали, что он в институте. Да, так он и жил, через неделю. Но как-то раз выдалась и вторая неделя подряд: Ася бюллетенила… И вот он прибежал как-то пораньше, радостный, мечтая застать ее еще сонную… но застал ее совершенно не сонную. Она сидела в своем застиранном, излюбленном им халатике с готовым, дневным лицом, и напротив, через стол, сидел какой-то мужик с бутылкой портвейна. Теперь удивлялся Монахов, что тогда он не растерялся и не удивился, а лишь сразу задосадовал от помехи. По одному виду этого мужика юный Алеша был уверен, что это никак не предмет его ревности. Мужик был из другого мира, очень некрасивый, неважно одетый и немолодой. Теперь же, когда Монахов разглядел его через время, было очевидно, что мужик был по случаю выбрит и наряден, и не был он вовсе стар, а очень даже крепкий и свежий был мужик. Они нисколько не смутились его приходу. “Это… (вот фамилию Монахов забыл) мой мастер, я тебе о нем рассказывала, мой учитель, – сказала Ася. – А это мой Алеша”. Монахов вспомнил его здоровое, гладкое рукопожатие и взгляд. Да, что-то она действительно ему упоминала прежде раз-другой, что есть такой – комплименты говорит, приглашает куда-то. Алеша не обратил внимания, ему было скучно все про ее завод. Теперь-то Монахов уже знал таких мужиков, видывал. Теперь он видел, что и взгляд был неглупый, хваткий, слесарный такой (слесари чаще не глупы), что и держался он со своим достоинством, причем привычным, что и для себя, и для других был он неплох и на месте, прочный человек. Ведь, кроме этого, первого, уместного взгляда, ни разу он не повел себя ни ехидно, ни с намеком, ни проницательно, ни с превосходством. Да, вполне был мужик… Ах, теперь Монахов гораздо лучше расслышал ее рассредоточенные, вскользь упоминания о нем! Чего хотя бы стоил рассказ Аси о том, что была у мастера после войны невеста, литовка или латышка, где он воевал, и очень они любили друг друга, и она трагически погибла: оправила задравшуюся юбку (вот непридуманное место в романсе!), когда они влюбленно летали на качелях, и упала прямо на пики садовой решетки… Когда рассказывается такая история, а?.. И значит, до сих пор не женат – об этом Ася тоже помянула. И зарабатывает дай бог. М-да… Хорошо держался мужик; не заговаривал зубы, не мельтешил, кажется, только и сказал, что предложил портвейну, но и на этом не настаивал. А только сидел прочно на том же стуле, и словно стул под ним становился прочнее. Монахов видел его теперь так рядом, этого мужика, о котором не вспомнил во всю жизнь ни разу: этот серый, добротный, что называется, костюм, отутюженный по-флотски (ага, еще поминала Ася: он служил на флоте…), синюю рубашку, костистое лицо с моложавой кожей и особенно отчетливо почему-то – волосы, чрезвычайно прямые, до сих пор неподатливые, кажется, он и при Алеше время от времени причесывался… был он, пожалуй, и не русский, а какой-нибудь чуваш или мариец, откуда-нибудь оттуда, сообразил теперь Монахов. Говорят про чувашей, что у них феноменальная потенция… Монахов еще отчетливей приблизил его лицо: этот срезанный затылок с торчащим хохолком, эти слоновьи неглупые глазки с недостатком век, этот кривой и длинный, волнистый, костистый нос… да и то, что кое-кто мерит носом, было у него, пожалуй, не короче… У-у, жлобина! – застонал теперь Монахов, но кулак его не проникал сквозь толщу лет. Это ладно, успокаивал он себя, это бог с ним… Трудно заподозрить свою первую любовь с таким неромантическим соперником… Но ведь дальше, дальше-то что было! Ужас. Просто ужас. Мастер наконец (попросила она его выйти или не попросила?.. не помню) встал и вышел, но не навсегда, а должен был вернуться вскоре, оставил свой портвейн… Ася сидела на кровати, Алеша стоял на коленях, целовал ей руки, лез к ней. Ася говорила, что нельзя, что он скоро вернется. Вообще она что-то подозрительно много объясняла, почему тот пришел, как она от него на работе зависит, чем ему обязана, что за его спиной ей там все-таки легче, что он давно уже напрашивается, что она не могла отказать в конце концов, что он скоро уйдет, а Алеша вернется, а пусть пока Алеша уйдет. Но Алешу почему-то вовсе не занимали ее объяснения, интересно ему слушать про какого-то человека, которого для него не существовало ни при каких условиях… и вот что, кажется, произошло теперь, на глазах у Монахова… ах, ему и теперь невозможно было в это поверить! Будто Ася все-таки уступила Алеше. “Ладно, скорей”, – сказала она и была как-то не то рассеянна, не то скучна – холодна. А Алеша был счастлив и подымался с колен с торжеством, с которым и взглянул на почти тут же вошедшего “товарища по работе”. После чего быстро попрощался и, послушный Асиной воле, ушел, ни о чем не задумываясь, чтобы никогда не вспомнить потом. А “товарищ” – остался… Ох-хо-хо! вот те и страдания юного Вертера! – взвыл про себя Монахов. – Это что же получается с историей его чистоты и причиненных ему страданий? Ох-хо, боже, как мы живем! Чего уж тут удивляться на Лёнечку-то… Тут Монахов отвлекся хотя бы настолько, чтобы вспомнить, где он. Он поднял глаза на Лёнечку удостовериться в своем открытии. Так Лёнечки за это время не стало. И Наташи не было. Зябликов спал. И как раз в этот момент, позевывая и подчеркнуто скучая, поднялась со своего места тетушка и шла к себе, с личною рюмкой в руке, не сказав “спокойной ночи”, обидевшись, наверно. Наверно, эти тетушкины звуки и пробудили Монахова от воспоминаний – так сколько же он вспоминал? Секунду или час? Если час, куда они вдвоем на так долго делись?.. – подумал он без задней мысли.
Дверь за тетушкой притворилась – Монахов вернулся к своей истории… Нет, это что же за фокусы! – возмущался он. Да как же я смел не видеть, как страшно она жила! Нищая, бедная девочка! Вот что значит влюбленные – слепы… Слепы-то они слепы, да как ловко. К себе и слепы. Видят, что только захотят. Что только захотят, то и видят. Так что же, я и тогда не любил?..
Шумно и бойко входила Наталья, а за ней, как слепец, с запрокинутым застывшим лицом, неся в нем плещущие свет и боль, словно боясь расплескать, медленно шел Лёнечка. Она прошла прямо к Монахову, потрепала его по голове.
– Монахов, милый, я тебя бросила, прости. Ты скучал?
Монахов смотрел неприветливо.
– Ты не сердись, Монахов… Должна же я была ему сказать, – добавила она вполголоса.
– Что сказать?
Лёнечка тем временем прошел, как стеклянный, словно бы тоненько позвякивая, мимо них и дальше, пока не уперся – там и остановился, у окна.
– Что я тебя люблю, что хочу остаться сейчас с тобой…
– Ты же говорила, что уже сказала?.. – шепотом просвистел Монахов.
– Да нет, – поморщилась Наталья, – вот сейчас сказала.
– А зачем же ты мне тогда сказала? – не понимал Монахов.
– Хотела посмотреть, что ты скажешь.
– И что я сказал?
– Да ничего ты не сказал, не бойся.
– Так, может, ты и сейчас не сказала, а только говоришь?..
– Тьфу, Монахов. Сказала. Тоска, Монахов… Сердца у тебя нет.
– А у тебя есть – такие вещи ему говорить?
– Как же я могла не сказать? – искренне удивилась Наталья. – Я хочу быть вместе с тобой…
Монахов пожевал этот ответ.
– Так ты что же ему сказала? – наконец сформулировал он. – Только, что ты меня любишь и хочешь остаться со мной? Или что ты уже… как ты говоришь… “была вместе со мной”?
– Господи! – вспылила Наталья. – Какая разница! Будто неясно? Я что, девочка? Была, не была… Сказала, что люблю, и баста.
– Ну тогда-то что… Тогда ничего, – усмехнувшись, сказал Монахов. – Обойдется.
– Ты о чем? – не поняла Наталья.
– Сознанием обойдется. Не такие вещи обходились… – Он опять усмехнулся. “А я ведь играю… – подумал он. – Я ведь роль играю. И до чего же плохая написана для меня роль!”