Я не знал. Я стоял в замешательстве перед бурным потоком, внезапно преградившим путь. Павел Петрович заботливо помог мне перешагнуть его, ибо это была лишь жалкая струйка из протекавшей в муфте водопроводной трубы. Он развивал теперь передо мной в противовес теории слоя, в которую я уже веровал, некую теорию фрагментарности жизни и был крайне сердит на Создателя.
– Подумаешь, понастроил! Без плана и контроля, как получалось и из того, что под руку попадалось… Это мы населяем, мученики, все логикой и стройностью, которая нам не дается, за что себя же и виним. А это самый обыкновенный курятник, только очень вычурный, с пристройками, лесенками и надстройками, выданный нам за совершенное здание, благо мы другого не видели. По кусочкам – и в кучу! А все – отдельно, все отдельно! – вскричал он. – Не завершено, недомалевано, сшито на живую… Стоп! – ликовал он. – Вот что живо, вот что грандиозно, вот что велико и божественно – нитка! Нитка-то – живая! Она-то и есть присутствие Бога в Творении! Как я раньше не подумал! – Павел Петрович плакал, по-детски растирая слезы по лицу.
– Ты что? Ты что?.. – умолял его я. – Что с тобой? – спрашивал я, еле сам сдерживая слезы.
– Бога жаль! – сказал он и, круто, по-мужски смахнув предательскую слезу, заиграл желваками, как Семион.
– Ну уж, – опешил я, – чем мы можем ему помочь?
– Именно мы и должны! – убежденно сказал Павел Петрович. – Он же верит в нас! Это не мы в него, а он в нас верит. Ты думаешь, ему легко? Взгляни на нас!.. Вот что тут… – И он опять заплакал. – Нет, ты не знаешь! Ты не знаешь! – причитал он. – Ведь он – сирота!
– Семион?..
– Бог – сирота, болван! Он – отец единственного сына, и того отдал нам на растерзание. Каково ему, от вечности лишенному родительской заботы, той же участи подвергнуть дитя свое единокровное!
Чего не ожидал, того не ожидал! Хмель вылетел у меня из головы. Во всяком случае, фонарь наконец отцепился от меня и отстал. Тьма вокруг густела.
– Разъясняю, – доносился Павел Петрович из темноты. – Сначала тебе вопрос. Адам был создан по образу и подобию… Можно ли считать его сыном Бога?
Шея как-то свободно болталась у меня в воротничке, почему-то показалось, что мне ее сейчас с легкостью свернут в темноте невидимой громадной рукою, тянущейся с неба.
– А вот нельзя! – ликовал Павел Петрович. – Потому что он сотворен, а не рожден! А Иисус – рожден! Иисус – сын. Я об этом еретическую книжку одну читал, не помню автора… Творением мы можем быть удовлетворены, даже горды, но это чувство еще любовью не назовешь, любить собственное творение может лишь дилетант, а не истинный Творец. Творение любить нельзя, а сына – нельзя не любить. Творение может не удовлетворять, но вряд ли в нем можно что-то исправить: сотворенное, оно не принадлежит создателю. Ты перечитываешь свои книги, ты можешь поправить хотя бы опечатку во всех экземплярах? Я любуюсь своими пейзажами?.. Такова реальная возможность любить свое создание и поправлять в нем. Творец не может войти в контакт с Творением, когда оно закончено, как бы оно ни огорчало его. Он может его лишь уничтожить. Но оно ведь живое! Единственный способ находит Господь – отделить себя от себя, послать другого себя, сына своего… Он отдает нам единственное и самое дорогое, чтобы тот доделал то, чего не мог он сделать сам. Учти еще и то, что не только Иисус – человек, но и Создатель, не нисходя к нам, становится человеком, ибо он отец человека Иисуса и этим он приносит еще одну жертву, обожествив Творение, усыновив его. И тогда мы, бывшие лишь созданием, подобным ему и сыну его, становимся и детьми его, ибо его сын – наш брат по матери и по крови. Но, став братьями Иисуса, не старше ли мы Иисуса? Адам старше Иисуса во времени, и, как дети его – Каин старше Авеля и Каин убивает Авеля, – не Каином ли стало Адамово человечество, распяв Божьего сына, а своего брата?
Мы вышли на свет следующего фонаря, я еще покрутил шеей, и тут нас разглядело возмездие. И не надо было крутить шеей – оно последовало не сверху, хотя, возможно, и свыше.
Из оставшейся за спиной темноты нас нагнал и круто тормознул воронок. Два милиционера проворно выскочили из кабины, и один уже крепко сжимал мне руку повыше локтя, а второй, проскочив мимо, грузно шуршал в кустах, как лось.
Я оглянулся – милиционер смело заломил мне руку за спину; я ойкнул.
– Полегче, – сказал милиционер.
– Это вы полегче, – сказал я.
– Ты у меня! – сказал он.
– Я у тебя не убегаю и не сопротивляюсь, – сказал я.
– Это точно, – сказал он, – куда ты… денешься.
И он улыбнулся открытой, детской улыбкой. Был он сам мелковат, а зубы были замечательные и крупные. “А ведь я мог бы с ним справиться”, – подумал я, сжимая в свободной руке ключ от храма. Бог меня спас, я мог бы и убить таким ключом…
– Ключик-то отдай мне, – сказал он тогда.
Я отдал.
– Ну и ключик! – восхитился он. – Откуда такой?
– От квартиры, – не удержался я.
Милиционер, к счастью, не обиделся, а засмеялся, довольный.
– Скажешь… – сказал он утвердительно и удовлетворенно.
– Да отпусти ты руку, не убегу, – сказал я.
– Прописан? – спросил он.
– Прописан, – сказал я.
– В Москве?
– В Москве.
– Где?
Я назвал.
– Далеко же ты забрался. Как добираться-то будешь?
– На такси.
– У тебя что, и деньги есть? – искренне удивился он. – Не все разве пропил?
– На такси осталось.
– Покажи прописку.
– Да не ношу я с собой паспорт! – Это меня всегда бесило.
– И зря, – сказал он, но руку отпустил.
Этот милиционер был ничего. Другой был хуже. Он вылез, запыхавшийся, из противоположных кустов: как он перепорхнул?
– Ушел, гад! – сказал он.
Что Павел Петрович сбежал, вызывало во мне смешанное чувство: с одной стороны, я был, конечно, за него рад; с другой – он меня этим очень удивил, такой своей способностью; с третьей… “Адам, Каин, Авель…” – думал я и усмехнулся не без горечи.
– Взгляни, – сказал мой, протягивая ключ коллеге.
– М-да, – протянул тот. – Откуда такой?
– Не говорит, – доложил мой, – и паспорта нет.
– Так ясно, – сказал тот, – без прописки, значит.
Я было вскипел, но мой поддержал:
– Говорит, что прописан в Аптекарском переулке.
– Где это?
– У трех вокзалов, – сказал я.
– Ну, у трех вокзалов вы все прописаны… – засмеялись они вдвоем. – А друг твой что, тоже там прописан?
– Да не друг он мне…
– Что, впервые видишь?
– Впервые вижу.
– Чего же в обнимку шли?
– По дороге было.
– На три вокзала?
– Да нет, до трассы. Я тут заблудился, а он сказал, что покажет.
– А ведь не простачок, а? – поощрительно кивнул тот моему.
– Это да, – согласился мой.
– Заблудился, видишь ли. А где ты заблудился-то, хоть знаешь?
Вот это был вопрос! Это он меня взял. Этого я совершенно не знал, где я.
– Откуда хоть идешь, скажи, – подсказал мне мой, словно и впрямь был на моей стороне.
– Из монастыря.
– Из монастыря?! А что ты там делал?
– Причащался.
– Все ясно, – сказал тот. – Что мы стоим? Поехали.
…Можете мне не поверить, но меня в конце концов отпустили. Не ожидал я от них, но еще меньше ожидал от себя.
Проснулся я, сидя на обычном канцелярском стуле, в помещении, до странности не напоминавшем камеру. Это был такой загончик, в котором содержат некрупных животных вроде кроликов или, в крайнем случае, лисиц… Сквозь проволочную стенку, отделявшую меня от дежурки, видел я мирного милиционера, дремавшего на посту. А вот обок со мной помещался на таком же стуле человек, которого никак нельзя было бы здесь ожидать: солидняк. Он был в драгоценном на вид пальто с бобровым, как мне показалось, воротником; в каракулевом пирожке, оттенявшем благороднейший бобрик седых волос; в тонких золотых очках, свирепо посверкивающих… и он спал, оперев выбритейший массивный подбородок на набалдашник (слоновой кости!) столь же массивной трости.
– Проснулся? – услышал я добрый голос милиционера. – Выходи.
И он отпер сетчатую дверь в нашей клетке.
– Выходи, не бойся, мы ничего против тебя не имеем… (В жизни со мной так не разговаривали!) Как раз майор пришел, сейчас тебя отпустим… Сиди, сиди. Тебя не касается! – грозно прикрикнул он на шевельнувшегося за мной сановного соседа. – Ты у меня еще посидишь! – Два “и” в последнем слове прозвучали у него тоненько, как у комарика.
Образцовый и показательный, выпорхнул я из камеры, как птичка, осуждающе посмотрев на моего, теперь уже бывшего, коллегу… Протрезвел я, конечно, сам удивляюсь как. Правда, разило от меня!.. Майор, чисто выбритый, образцовый, со спортивным румянцем на подтянутых скулах и университетским ромбиком в петлице, брезгливо попросил меня не подходить к нему и говорить на расстоянии. Все-то я ему сумел объяснить… За что я люблю кино – так это за то, чтобы в милиции сказать, что я в нем работаю. Тут, конечно, начинаются вопросы, на которые я могу ответить, то есть вопросы, переходящие в разговор, переходящий в беседу. Не то чтобы майор видел хоть одну из снятых по моим сценариям картин, но удостоверение-то, хоть и не паспорт, у меня было. И адрес мой подтвердился и ФИО. И не дрался я, не пел, не матерился, не оказал сопротивления. И в монастыре, как оказалось, был я в гостях у друзей-художников, а художники, известное дело, сами понимаете… И запах у меня такой, просто несчастье мое – пищеварение такое или печень: выпьешь на грош – разишь на рубль.
– Что ж вы здоровье-то не бережете, раз так? – напутствует майор.
– Да не могу сказать, чтобы часто злоупотреблял-то, – сокрушаюсь я на голубом глазу.
– Что ж они вас не проводили-то?
– Да набрались как поросята, – осуждающе говорю я, – я-то не вровень с ними пил.
Ключ же, оказалось, я нашел в деревне (отдельно разговор о деревне – где, в какой области, оказались почти земляки…), ржавый-ржавый; вот ребята мне его и отреставрировали, я его на стенку повешу.