Обработно - время свадеб. Последний колдун. Сон золотой — страница 133 из 135

„Мы пропадем тут“, — строго сказал сын, и слова его показались вещими; они словно бы освобождали меня от непонятной клятвы.

„Не каркай! — оборвал я строго. — Закаркал. Рыбак с печки бряк“.

Мы скоро собрались и пустились в обратный путь. Тяжелые спутанные травы нависли над колеёй. И вдруг я увидел неторопко шагающий по дороге утиный табунок, видимо запоздавший, ещё не вставший на крыло. Птицам бы кинуться в заросли шиповника, к оврагу, на дне которого лежало озеро, а они вдруг стали ложиться перед колесами машины, упрятывая голову под крыло. Это было так удивительно. На миг у меня взыграл охотничий азарт; я даже представил, как запихиваю добычу, все эти двенадцать уток, в мешок, привожу домой. Соблазн был велик; я взял в руки крайнюю крякву; она не трепыхалась в ладонях, не билась ошалело, но лежала доверчиво, лишь мелко вздрагивая телом. Я чувствовал, как дробно под теплым пером бьется её сердце. Может эта доверчивость и смутила меня? Я отнес птицу в траву, потом другую, третью. Сел за руль с чувством чистоты и благородства, будто причастился в церкви и умирился душою; через минуту, оглянувшись, с удивлением увидел, что весь табунок спешит за машиной, как за утерянной мамкой. Но вот отстал, исчез за поворотом…

Наверное, часа два мы блуждали по лугам, сыскивали верного пути, и ни разу не увязнув в дорожных хлябях, выехали на деревенскую улицу. Над рекою, откуда мы только что выбрались чудом, двигалась с ветром темно-сизая стена дождя. И вдруг сын сказал с убеждением и необычно строго: „Папа, вот мы пожалели уточек, и Бог пожалел нас. Правда, папа?“ — „Угу.“ — „А я знаю, тебе хотелось убить уточек в суп. Правда, папа?“ — „Угу.“, — смутившись, признался я и отвел взгляд.

Путь в родные домы был открыт».

26

ИЗ ПИСЕМ ОТЦА

«18 июня 41 года, 5 ч. утра. Лагерь им. Ворошилова. Здравствуй мой милый розанчик, как я тебя люблю, не только за то, что получил от тебя письмо. Ведь это для меня наилучший подарок. Спасибо, моя родная крошка.

Вот сижу в канцелярии, ребята ушли спать, а я хоть и устал, работая всю ночь, решил хоть несколько строк черкануть тебе.

Тосечка, впервые в твоих письмах я увидел, что очень резко изменилось твое отношение „к мужу“. Раньше ты часто спорила со мной, что лучше никогда не выходить замуж, а теперь пишешь, что без мужа жить чрезвычайно тяжело. В этих строках видно, что ты уже стала женщиной.

Милок, вчера со мной случилось несчастье. Не пугайся! Получал зарплату для всех писарей за июнь месяц и зарплата-то кот наплакал — 96 руб. на 9 человек, но я, как завделопроизводством, должен был получить 17 руб. 50 коп. вместо 10 руб. И что же вышло!? Радость была преждевременной. При раздаче не досчиталось 10 руб. Как это получилось? „И кто его знает“. Да, Тосюрка, теперь учителя тысячи получают, а мне приходится о каких-то 6 рублях чуть ли не целое сочинение писать.

Пиши, голубок, что у вас нового, как ты работаешь. Ты об этом умалчиваешь. Так же не знаю до сего времени, ходит ли Вовка, ведь ему 1 год 3 мес».

* * *

«23 июня 1941 г. Здравствуй, милок. Пока ещё в Калинине нахожусь. Работы по горло. За двои сутки спал только полтора часа. Страшно нервничаю, переживаю. Очень охота тебя поласкать! Люблю крепко, крепко. Твой Вовка».

* * *

Обрывок письма: «Милочка дорогая, вот уже с 22 июня не раздевался и конечно сейчас думать о бане не приходится. Вдобавок близко и воды нет. Но привыкаю ко всему. Пиши, как ты поживаешь, как работаешь, как чувствуют себя детки. Вообще, милочка, интересуюсь всем».

* * *

Обрывок письма: «Не мог повернуться на другой бок, не мог поднять правой руки, и вот сегодня чувствую себя лучше. Так вот, Тосюрка, значит я предназначен погибнуть не под автомобилем, а на более опасном участке по защите родины. Ещё раз пишу — люблю тебя до безумия и самой большой заветной мечтой моей будет свидание с тобой. И если я даже буду искалечен, то ты, мой сокол милый, не оттолкнешь своего Вовку.

Целую милых деток. Посмотрел на вокзале, как жены и дети провожают отцов и мужей. Было тяжело. Тебя же люблю с какой-то неукротимой страстью. Ты стоишь передо мной, как хранитель моей жизни.

Передай привет папе, маме и Вале. Не знаю, Валя успел-нет попасть в училище, это лучше бы было для него, а то сразу придется идти на фронт. Ну, пока до свидания, „прощай“ в сторону, будем бороться за счастливую жизнь и не отдадим своей Родины в руки кровожадных зверей. Целую милую женушку. Твой Вовка.»

* * *

«Станция Дубровка в нескольких километрах от Смоленска. Милочка, чем ближе приближаемся к месту боев, тем более охота передать все виденное, чтобы ты могла почувствовать, что Красная армия, конечно в том числе и я, борется за правое дело, значит враг будет разбит. Вот сейчас останавливаемся на каждой станции и всюду население приветствует свою родную Красную армию, желает ей скорейшей победы над гнусным коварным врагом. Сердце разрывается от боли, когда видишь целые эшелоны беженцев, которые состоят больше из жен, детей и стариков, которые пережили бомбардировку, пожары, потеряли близких и родных своих. Особенно, когда посмотришь на детей и матерей, представляешь тебя с детишками на их месте, то злоба закипает на коварного врага, стремящегося бомбардировками запугать мирное население. Нет, им не удастся завоевать к себе доверие. Ответ всего народа — отплатить врагу, разбив эту кровавую гадину навсегда…

Вот по дороге идут две девочки 8 и 12 лет, несут небольшое количество вещей, даже зеркальце, и они, увидев наш эшелон, машут своими ручонками безостановочно, пока мимо проходит весь поезд, вот рядом со стрелочницей стоят две маленькие девочки и бросают букетики из диких цветов в двери раскрытых вагонов».

* * *

«3 июля 1941 года. Милочка, случайно посылаю письмо, мальчик деревенский унесет на почту. Дойдет ли оно до тебя. Конечно в нем ничего серьезного нет! Предупреждаю, что возможно сегодня ночью должны принять бой с прорвавшимся противником. Это для меня будет боевым крещением. Бомбежки городов проходят ежедневно.

Целую крепко, крепко. Любящий тебя Вовка.

Вот и 4 июля. Ждем врага с нетерпением. Что-то будет. Читали речь т. Сталина…»

* * *

«6 июля 1941 года в 2 км. от Орши. Здравствуй, моя милая крошка, шлю тебе сердечный привет и горячий поцелуй. Как я обрадовался, что вчера вечером объявили обратный адрес, это значит для меня получить от милого друга родные строки. Поэтому буду с нетерпением ожидать письма, конечно старайся послать по авиапочте. А то кто его знает? Пока боя с врагом не принимали, враг летает, бомбардирует, обстреливает бреющим полетом. Есть в нашем полку небольшие потери. К бомбардировкам привык.

Милочка, пиши, что нового, кого из знакомых взяли на фронт, поцелуй милых деток. Передай привет родным и знакомым. Любящий тебя навеки Вовка.

Обратный адрес: Действующая Красная армия, 522 полевая почтовая станция, штаб 392 стрелкового полка».

* * *

«20 июля 1941 года. Здравствуй, моя милая крошулька, моя заветная мечта, шлю тебе сердечный привет и желаю здоровья. Вот и я, дорогая, принял боевое крещение и не только под свинцовым огнем, но и в воде. И теперь, находясь в более безопасном месте, удивляюсь, как я остался жив.

Тося, родная, оказывается наша жизнь находится в руках злой подруги-смерти, и я, как и другие со мной, едва вырвались из её цепких объятий. Как это произошло, полностью описывать не стану, возможно, в будущем расскажу.

В общем, штаб полка, отступая, попал в засаду, напоролся на танки немцев, которые открыли по нам бешеный огонь, что привело к панике и бегству. Место было ровное, и враг нас притиснул к Днепру. Так что пришлось бежать по склону реки, обстреливаемому из танков пулеметным огнем, а потом в более узком месте плыть. Помнишь кинокартину „Чапаев“, где Чапаев плывет через реку Урал под градом пуль? То и у нас: плывешь, а пульки, как дождь, кругом падают в воду. Конечно, и у нас были убитые, и в Днепре часть потонула, а я случайно, все-таки, оказался на другой стороне босиком.

Раненых бойцов забрали немцы в плен, часть бежала, скрывшись в лесу. Думаем взяться наступить на проклятую немчуру и отомстить за всё зло, причиненное нашей Родине.

Ах, Тосенька! Льется кровь, стоны раненых, бомбы, мины, артиллерийский огонь, а кругом, — цветущая природа.

Как хороши хлеба, рожь, пшеница. Ведь почти поспели для жатвы. И всё это теперь топчется, горит, уничтожается. Вот она, война!»

* * *

Деревенский учитель Владимир Петрович Личутин (мой отец) был взят в армию на срочную четвертого октября тридцать девятого года. Погиб четвертого октября сорок первого года, в тот самый день, когда должен был демобилизоваться.

Мама до последних дней скрывала похоронку, никогда не показывала её нам, уверяла, что отец пропал без вести.

27

Бабушка умирала долго и трудно; наверное, года четыре не вставала с кровати, истаивала в постели в своей боковушке. Сын Валерий милосердно ухаживал за нею до самого конца. Потом бабушка совсем выпала из ума, каждые полчаса, — в день иль в ночь, — она протяжно вопила на весь дом: «Во-ло-дя!» И обрывисто умолкала, наверное вслушивалась в тишину. Я вздрагивал, волосы невольно подымались на голове; мне казалось, что бабушка кличет меня. Нет, она зазывала сына с того света, а тот не отзывался. Первое время мать стучала в стенку темного коридора и спрашивала: «Мама, тебе чего надо?» А свекровь в ответ: «Во-ло-дя!»

Перед уходом в армию я зашел на другую половину, чтобы проститься. Тогда бабушка была ещё в здравом уме, но уже не ходила и часто теряла память. Душный, спертый воздух, ни одного оконца на белый свет, хотя бы с тетрадный листок. Низко над головою потолок. Домовинка. Бабушка лежала на левом боку, лицом к стене, свернувшись в клубочек, крохотная, совсем ребенок, лямка застиранной «ночнухи» съехала, обнажив острую безмясую лопатку и морщинистую шею, на птичьей головенке седые перья волос, кожа на щеке обвисла складками, желтое огромное ухо, похожее на грамофонную трубу, напряженно вышелушивало из пространства даже самые слабые звуки. Меня бабушка, наверное, узнала по шагам. Не поворачивая ко мне головы, прошелестела: «Вова, это ты?» — «Я, бабушка. В армию иду.» — «Служи, милый, да бабушку свою не забывай», — благословила едва слышно и замолчала, не протянув на прощание восковой руки, наверное, уже трудно было шевельнуть истончившейся ладонью; помню, как слеза выкатилась из бельмастого глаза и застыла, не пролившись, в переносье. Я ещё удивился по наивности своей: «Надо же, глаз слепой, а плачет». Я, молодой щенок, слепая душа которого желала лишь воли, ещё потоптался безмолвно возле кровати и торопливо выскочил на заулок, напоенный спелыми запахами зреющей болотной ягоды, багульника и прелой воды. А вослед мне несся печальный, полный тревоги зов: «Во-ло-дя!»