Обработно - время свадеб. Последний колдун. Сон золотой — страница 54 из 135

Незаметно народу набралось на заулке, каждый проходящий охотно приворачивал, поглазеть всегда охотники найдутся: кто лениво курил, сплевывал тягуче, другие легко советовали трактористу, как ловчее приняться за избу, попинывали колесник по рубчатой резиновой обувке, сомневались, — дескать, такую гробину в два этажа тросом не стянуть, трава замылилась от дождей и сцепленья должного не даст.

— Сам-от где? — спрашивали что постарше.

— На кладбище дорогу торит.

— Люди, варнак этот чего надумал! — кричала тетка Матрена, накалившись. Ей уже было жаль и отца, и дом, в котором она на свет появилась, и такой он вдруг показался до испуга, до слезы дорогим и необходимым, что женщина запричитала: — Поди, варнак, поди прочь, сгинь с глаз моих, я тебя не звала: — Толкала, осердясь, взашей со двора. А Василист словно бы не слышал ее кулаков, хотя спина гудела от немилосердного боя, и только дурашливо гнусавил, пересиливая себя:

— Тет-ка-а, ты чего-о! Вот будешь шуметь, отведу в каталажку.

— Я покажу каталажку, иродово семя, я кому-то поизгаляюсь, — запричитала Матрена с готовной слезой в голосе. В толпу с надеждой вглядывалась, искала в ней доброго участья, но печищане лишь готовно посмеивались, радые нежданной потехе. — Моя изба, тронуть не дам. Мне уж что, и не приехать сюда боле? Это ведь и меня ты прогоняешь прочь. — Неведомый ранее испуг накатил на старую женщину, только по крайней нужде навещавшую родную деревню, и так ей стало тошно и сиротливо, так зажалелось одинокого ныне отца и поры своей девичьей, далекой и безвозвратной, что еще недавнее привередливое отношение к родителю почудилось вдруг злым наущеньем. Знать, чужая воля и тайные козни помутили ее душу, иначе отчего бы так восстала она против родной крови: ведь очнись на мгновенье и помысли готовно — сегодня жив твой батюшка, еще сам себя обиходит, и рукоделье не выпало из рук, и мыслит трезво, и слово крепкое сказать в силах, но завтра складет на груди повядшие руки и вслед за матушкой отправится тайным путем, и не будет тогда на земле человека сиротливей Матрены Геласьевны, и станет она с той минуты старой бабкой без отца, без матери. Ведь как осиротеешь — значит, и твоей жизни самый край. А без избы своей, без печища и вовсе чужой будешь, и в родную деревню путь отрезан тебе. Как гость, дальний и безродный, навестишь когда, потрешься по чужим углам, да с горьким настроем в душе и отплывешь обратно поскорее, чтобы зря не досаждать своей толкотней. Вот когда помыслилось об избе родовой совсем по-иному, с тоской и тревогой, и тут в горле запершило, и трудно стало до верного слова добраться. Да разве такого чем проймешь? Шарила Матрена навязчиво-просительным взглядом по шишковатому, продубленному ветрами лицу Василиста, отыскивала в нем свое, кровное (ведь родник, племянник), но видела лишь оперханный нос тяпушкой с круто вывернутыми ноздрями и жесткой щетинкой, да скрадчивые блестящие глазки под кустистой бровью, которые в пору причесывать. Каменный, чужой, непонятный человек стоял перед нею, словно бы впервые увиденный ныне. Матрене стало страшно племянника, и она сломила голос, отвернулась, чтобы только не видеть это тяжелое немое лицо.

— Вар-нак он, вар-нак, — сказала она, помедлив, и тут же заширкала галошами к крыльцу. — У него зимой и снегу не выпросишь, а на чужое-то поплевывай, да? Он бабке родной досок на домовину пожалел, он дедов гроб испоганил, черт губастый, а тут гляди, зараспоряжался…

— Заводи, — буркнул Василист, но по его багровому настуженному лицу не понять истинных намерений. — Ее век не переслушать. Кто тетку Матрену не знает? У нее в ноздрях ветер, в голове дым. Ей бы ля-ля-ля. Ты мне не шуми! Я те, ух! Сказано — сделано, доложено об исполнении. Ты не мешай народу, народ через тебя страдает. — Вдруг пронзительно закричал, натужно багровея: — Ты, тета, нервы народу не крути. Нервы дорого стоят нашему государству. Ты детишкам должную учебу подай, без которой она никак. А где учеба, спрашивается? Детишки сопли на кулак мотают от холодины… Лес на горке гниет, школу строить надо, а тетка Матрена с глупым дедом окопалась.

— Кто ты такой, чтобы указывать? — снова полыхнула Матрена. — Вам что, природы мало вокруг, места нету? К нам-то во двор почто пехаетесь? Много ты в учебе пенькаешь, идол? Пять коридоров-то пробегал. Родительница-покоенка через тебя вся исплакалась, она же через тебя до времени в гроб сошла.

— Не твое собачье дело. Загунь, слышь? Понимаешь ли, я тебе не фуфло…

Этот холодный голос неожиданно смутил и успокоил Матрену: она как бы со стороны разглядела себя и устыдилась своего взбалмошного базарного крика, поднявшего почитай что всю деревню. «Действительно, — подумалось, — чего разоряться, не с колокольни же варнак упал, чтобы не по-людски как поступить». Но прежде чем уйти в избу, однако, с укоризной добавила, отыскивая взгляд Василиста под насуровленной щетью бровей:

— Хороши шуточки, — улыбнулась прощающе, быстро отмякая добрым морщинистым лицом. — Это нынче так шутят со старыми людьми?

— А я не шучу, не-е. С чего взяла, — непримиримо оборвал племянник, впервые не пряча глаз, и крохотные зрачки в накаленной светлыни встали по-кошачьи торчком. Матово засветились глаза, как-то странно округлившиеся, с кровяными прожилками в закрайках, и этот каменный обнаженный взгляд больно ударил Матрену. «Господи, — вскрикнула в душе, невольно торопясь в избу, — ведь зверина, зверь лесовой».

— Я не фуфло какое! У меня слово крепкое! — надсаживался сзади племянник, и по его надорванному голосу чудилось, что он безжалостно нагоняет, готовый по-волчьи ударить сзади. Но Василист, словно бы захмеленный вином, кряжеватый, с мясистым затылком, врастающим прямо в плечи, нарочито бухал сапожищами по луговинке, выжимая травянистую зелень, и гулко охлопывал себя по ляжкам, подымая облачки древесной пыли. — Дер-жи… ай держи ее, прокуду.

— У него юмор такой, — ехидно прохаживались говоруны по Василисту, подпирая плечом изгородь и смоля папироски; но, однако, охочего до правды-матки что-то не находилось средь них. Да и то сказать, поди сунься к такому, он же хлещет в морду без примерки: пудовичком лоб окрестит — и отхаживай после.

— Прошлой зимой валили было лес для школы. Надо уж домой попадать, обед последний сварили. А Василист возьми да в супец холодной водицы и льни. Юмор у него такой. Морозина палит, а их и понесло, мужиков-то, бедных наизнанку вывернуло. С розвальней не успевали соскакивать, дак кто и без штанов ехал. Знамо, у него юмор такой…

— Он шутит… Не взаболь же принялся. Наверное, председателем команда дадена пугнуть. По его наущенью, не иначе. Сам-то кто на экий шаг решится.

Глазеть народу надоело, миром все обошлось, и кое-кто потянулся по своим делам. А в Василисте так болезненно застопорилось что-то внутри, и он уязвленно то взглядывал на избу, где скрылась тетка Матрена, то краем уха схватывал перетолки, по которым выходило, что он, Василист, дуролом и без царя в голове. Поначалу-то мыслилось просто попугать деда, но гайки вдруг так затянулись, так закаменел мужик от бешеной темной силы, накатывающей на него порой и без особой на то причины, что в пору было тут же с топором кинуться к избе и пластать, корчевать, раскатывать ее осатанело, пока топорище не вырвется из обмыленных ладоней. И, словно решившись на крайний шаг, он кинулся в избу вдогон за теткой, но в сенцах круто свернул на поветь, ногой выпнул щелястую дверку, через которую в ранешние времена сметывали сено и, вывалившись до пояса в проем, чудом удерживаясь за ржавую скобу, потряс кулаком: «А… так-перетак». Выцветшая, когда-то крашенная дощатая дверца повисла на одной петле, и Василист, лихорадочно суетясь, злобно выдавил ее ногой напрочь. А уже настроив себя на разгул и от своего всесилья теряя разум, заметался Василист по повети; и тут, как чудо, выпехнулись из темного провала дровни, запнулись на мгновенье на стертом до костяной белизны порожке, качнулись над заулком — и рухнули на городьбу истончившимися полозьями, удивительно легко, с тонким всхлипом рассыпавшись по травяной ветоши…

4. РАЗМЫШЛЕНИЯ ФЕОФАНА

Небо творожно белело, и солнце едва намечалось в его глуби, когда Феофан Прокопьич вышел во двор.

А ведь с утра еще так радовало: и по движению крови в жилах, по легко, без боли колыхающему сердцу чувствовалось просторное, просветленное состояние природы. Слепой не видел замлевшей выси, до окраины заплесканной известью, и мякоть загусевшего, с кровяным набухшим ободком солнца не смущала его, но у старика, однако, заныла вдруг беспалая, разломанная в войну левая стопа, и он потому догадался о перемене погоды. Пресно стало на земле, и даже обычной мозглой сыростью не доносило сейчас с реки, точно все выдохлось, источилось, иссякло до предела и застоявшийся воздух не питал более грудь. Ни прели, ни кисели, а только легкое ощущение угара в носу, как перед близкой болезнью.

Перемогая себя, бродил Феофан по двору, отыскивая заделье и поджидая с реки жену, укатившую с полосканьем. Дрова подвернулись под руку — решил прибрать в костерок. Сосновые поленья липли каждой чешуйкой, и Феофан слизывал порой с ладони накипь серы и долго гонял отмякшую хвойную бородавку по натертым беззубым деснам. И вроде бы не так пресно и маетно становилось ему. Березовый кругляк попал под руку неожиданно, и старик вздрогнул: почудилось, что коснулся нагого нахолодевшего тела. Оторопь была мгновенной, и тут же Феофан легко не то всхлипнул, иль рассмеялся, булькая горлом. Но холодом окатило спину, и с этим ощущением внезапной тревоги слепой подпихнул под себя березовый кругляш и протянул мосластые беспокойные ноги. Намотал на палец шелковистую прядку, порванной ноздрей приник к ней и ощутил скользкое живое прикосновение бересты, слегка обогретой его напряженным дыханьем. И он уже забылся, и в темной одинокой голове кровь заходила гуще, что-то стронулось, отомкнулось, и мысли, пока несвязные и странные, родились… «Знать, страх возникает не от нашего незнания иль знания, а от внутренней нашей неготовности, — подумал Феофан Прокопьич, уставя желтые натеки глаз в сторону предполагаемого солнца. Большое, скорее безобразно разросшееся, ухо, покрытое седым волосом, поникло, перестало настороженно вздрагивать, вылавли