Обработно - время свадеб. Последний колдун. Сон золотой — страница 72 из 135

уставился на вечереющее ярило. Окна золотились, по ним зыбко ходил волнами прощальный свет, и в тех местах, откуда стекал он, установилась глубокая печальная синь.

Радюшину все это виделось со дня на день, но только нынче он отмечал любую перемену, сотворившуюся на земле, до которой раньше не было ему никакого дела, а теперь они удивительным образом касались его души и томили ее. Радюшин увидел старого Геласия и впервые не услышал к нему гнева, а ощутил странное родство; ему даже хотелось дольше видеть и наблюдать за стариком, но шум в кабинете отвлекал. Солнце свалилось по-за крыши, и последний луч ударил Радюшину в глаза; председатель зажмурился и невольно отвернулся. Света не зажигали, было накурено, но казалось, что солнце еще живет в полосах дыма и золотится в дальних углах.

— Чего зря волынку тянуть? Время — деньги. На западе за минуту можно миллион нажить. — Василист по-собачьи заглянул Радюшину в глаза и, увидев в них неприязнь, забубнил: — Я не фуфло. На западе голод, а мы нынче белого хлеба не хотим.

Правление задвигалось ровно настолько, насколько позволяли мягкие глубокие стулья с высокими прямыми спинками; Василист привычно и легко разбудил в людях воспоминанья. И лишь Нюра виновато и забыто томилась в углу: ведь ради нее отвлекся народ от дела и вынужден сейчас засиживаться допоздна. «Ой, дура, ты дура, — беззлобно подумал Радюшин, мельком оглядывая жену. — И разоделась, как курица, будто на гостьбу вырядилась». На жене колом стоял кофейного цвета костюмчик, волосы на голове барашком, но, высоко подобранные с шеи и посекшиеся, сейчас выглядели куце и уже едва скрывали лысеющее темя. И вся-то женщина была желудево-кофейного цвета, словно бы ее изрядно окунали в охру, а после плохо помыли. Радюшин смотрел на Нюру со стороны, как на чужую, и не испытывал к ней ровно никаких чувств, только глубоко под сердцем гнездилась крохотная жалостишка, и он старался ее подавить и оттого нарочито суровел и сторожился.

— Ну все, баста, — решительно приложился ладонью по широкой полированной столетие. — До чего дожили, до чего! Собаки по всей деревне кур волочат, устроили массовый забой. Почему? А Нюра Радюшина тайно выносила с фермы пропавшую птицу и хоронила в снегу. Если бы еще помедлили чуть, так панихиду надо бы куриную справлять и траурную ленту писать. Чего расселась, встань, о тебе говорят!

— Вот ты и поешь панихиду. — Нюра поднялась трудно, быстро закраснелась с лица, ладони ее, лежащие на спинке соседнего стула, часто тряслись.

— Почему вовремя не сказала, почему?

— Не знаю, — устало откликнулась Нюра и снова каменно замолчала, не снимая немигающего взгляда с председателя.

— Ведь ты была врио фермы, а фактически зав. Что, уже ни на одного из вас положиться нельзя, так выходит? Панихиду пое-те, панихиду пое-те, — передразнил жену, внезапно ненавидя ее и презирая за то, что она прилюдно возразила ему. — Может, у меня фантазия такая. Чтобы вперед идти, чтобы вам лучше жилось. Хоть бы признали вину, а то винтовка наперевес — и не трогай меня. Ведь так выходит? — оттолкнул ногой стул, поднялся, постаревший и совсем седой. — Давайте решать. Работать надо, пока я над вами. И заставлю, черт побери, на принужденье пойду, но заставлю. Пока не переизберут.

— Худо это, когда утаили, — вступил Василист, поймав заминку Радюшина. — Это как бы нам всем в пику, всему колхозу подножка, и это сознательный урон. Выходит, она свое прозвище вплотную оправдывает: Нюра Америка. Она, может, в ту сторону и глядит. — Он разговорился и, слыша теплое жжение в груди, почувствовал, что обвинять ему сладко.

Все невольно рассмеялись, а Нюра от этого смеха напряглась, обегая взглядом лица и отыскивая жалость к себе, которой не могло не быть. Но наверное, все полагали, что тень ее вины может случайно упасть и на них, и потому отворачивались и хоронили заживо. Случилось что?.. Да. Выносила тайком птицу, когда завечереет, хоронила в снег, замирая от страха. Боже мой, думала, не перенесть позору, коли поймают. А вины-то поровну с ним, с толстомордым (она иначе теперь и не называла мысленно мужа). Кто едет — тот и правит. Вон сидит за столом, поди достань его. Говорила же не раз: «Коля, вода плохо идет, с водой на ферме плохо, вдруг что случится, прими бога ради должные меры». А когда случилось, то его же и прижалела, думала, погожу сказывать, а после и покрою недостаток: поди пересчитай кур. Значит, я страдала, когда он по чужим постелям катался, как-то же должно на нем отозваться.

Но никак на председателе не отзывалось, он слился со своим креслом, казался нераздельным и с полированным столом, похожим на могильную плиту, и то, то все покорно верили каждому радюшинскому слову, больно отзывалось в Нюриной душе… «Он ведь только с виду такой благочестный, а всемоделе варнак, — хотелось крикнуть ей. — Он же такой фармазон…»

Нюре бы сесть, а она забыто стояла и тупо покачивалась, опершись о спинку соседнего стула и не сводя бессознательного взгляда с мужа. Думала, что вот всего вылюбила, порой даже казался чужим ей, приставленным извне, которого терпеть приходилось по неисповедимой воле, — и терпела, обихаживала, скучала, когда долго его не было. Заровнялась, захолодилась, заилилась жизнь, и порой мыслилось успокоенное, что до гробовой доски так же ровно изольется она капля по капле: дети вырощены, дом обихожен — чего еще от судьбы хотеть. Но с год назад, наверное, когда закуролесил Николай, наступил на вожжу, запотряхивал чужие юбки, вдруг снова затосковала, забеспокоилась Нюрина грудь, в ней крохотная ранка разожглась из-под пепла, и все прожитое заедино, все отмилованное, отласканное и отцелованное в молодости вдруг с такой откровенной наготой стало всплывать средь ночи, и так греховно затомилось ее тело, что хоть волчицей вой. Что случилось с нею, какие соки тронулись в теле, почти забывшем утехи? А он, Колюня, каждую ночь под одной крышей с ней, в соседней горенке спит на диване, и дверь не заперта: кажется, только украдкой, не спросясь, переступи порог средь ночи, привались к нахолодевшему плечу — и вся любовь пробудится заново, и одиночество иссякнет. Но ведь не зайди, не коснись мизинцем: накричит, пошлет подал ее, а то и шлепнет сгоряча тяжелой рукою. И это-то еще горше. Дожили до чести, далее некуда… И сейчас чужой будто, словно век рядом не были, ни слова жалостливого на языке, ни взгляда милостивого, так и казнит глазом, так и испепеляет, а ведь и она живой человек.

Но разве выскажешь прилюдно, что накипело на сердце? Понять ли кому? У Нюры кружилась голова, и ей хотелось плакать. Она давно бы заревела по-бабьи, освобождение, не стесняясь людей, и лишь тоскливое напряженье внутри сдерживало пока. Нашли, значит, козла отпущенья; вали все на Нюру, кидай разом, она выдержит. Вот случай, вот момент.

— Ты хоть вину-то признаешь? — кто-то упрямо допытывался сзади смиренным голосом, но Нюре было совестно оглянуться и узнать, кто жалеет ее.

— Я не знаю…

— Чего ее ни спросишь, она не знает, — вскинулся Радюшии, побагровев. — А ты вообще чего-нибудь знаешь?

— Не знаю…

— Слушай, я тебе советую так не отвечать. Здесь не в бирюльки играют. Ты лучше сейчас признайся искренне во всем. Надо через все пройти, чтобы лучше жить, вот. А она, глядите-ка, руки вверх, она сдалась. Надо и через трудности перейти. Значит, и дальше полагаешь под уклон катиться?

— Я не знаю…

— Может, в прокуратуру-то пока погодим заявлять? — вдруг предложил Василист, и словно бы ударил Нюру по голове. Она зажмурилась и все равно смолчала.

— Может, и в прокуратуру, если надо, — поспешно перебил Радюшин. — Жизнь пройдет по вам. Вы будете под ногами у жизни. У нас теперь быстро все делается. Тебе, Нюра, надо быстро перестраиваться.

— Она исправится. Правда, Нюра? — утешил кто-то сзади смиренным голосом, но от этой жалости женщине стало еще горше…


С наважьего промысла вернулся Степушка в Кучему, обросший хилой бородой и с постоянно не то злой, не то веселой искрой в зеленых глазах. Люба оказалась на уроках, обещалась освободиться пораньше, и Степушка, истомившийся по жене за долгих четыре месяца и сейчас особенно боявшийся одиночества, заскочил на часок к матери, чтобы скоротать время и рыбы гостинцем занести. Параня сына встретила сердечно, засновала по избе, всякой снедью стараясь ублажить его, а после жалостливо глядела на худое лицо с редкой порослью по щекам и все просила убрать козлиную бороденку; дескать, экая пакость, только себя старить, да народ смешить. Но Степушка насмешливо отнекивался и этим завел Параскеву, и она вскоре ушат помоев опрокинула на сыновнюю голову и невесткину, каждую косточку промыла, кривляясь и нехорошо злобствуя. Домой Степушка не пошел, а сгоряча кинулся к Тимохе Железному, и там они бутылку поначалу уговорили и ко второй приложились основательно, и в этом шальном настроении, когда все трын-трава, и попался навстречу Радюшин.

— А, крестник… Ну, каково рыбы взяли?

— Тебе лучше знать.

Они столкнулись неожиданно в узком проливчике меж осевших сугробов, как бы в затулье, скрытые нарочно от чужого глаза, и Радюшин по густому сивушному духу, по угрозливому голосу сразу понял, что парень основательно захмелился, искал встречи с ним и тяжелого разговора не избежать. Радюшин невольно напрягся внутренне, пыжиковую шапку, однако, нарочито весело сбил на затылок, и на лоб свалилось тяжелое крыло седых волос. Говорить не хотелось, еще недавнее судилище над женою камнем тяготило душу, но он вину чувствовал и перед крестником, а потому приневолил себя, стараясь опроститься, быть теплее и доброраднее.

— Смотрю, уже привальное справил без меня?

— А ты на кой черт там нужен?

— Мог бы и повежливее, — поправил Радюшин тихо, пока сдерживаясь, но уже с той хрипотцой в голосе, которая выдает придавленный душевный накал. «Небось напели уже», — подумалось с неприязнью. Степушка стоял перекосившись, отступив левую ногу, взгляд уводил в сторону, в ноздристое крошево снега, и пугающе поигрывал ножнами на поясе, обшитыми хромовой кожей. Осунулся парень, закостенел, почернел, как турок, глаза заглубились, потеряли прежнюю детскость, и вкруг их поселились рытые морщины, так старящие лицо. На ветру, на морозе пять месяцев — и как сразу переменило человека.