Федя не формулировал это словами — он погружался в оцепенение, в будущее одиночество.
Точно такое же чувство он испытывал, когда его бодрый, подтянутый, хорошо одетый отец в аэропорту говорил о чём-то с клиентами — или партнёрами? — он приезжал покататься на лыжах, обсудить и обделать какие-то свои важные дела, и заодно повидаться со взрослым сыном, заодно продемонстрировать своим партнёрам, что его сын учится в швейцарском университете — и когда, коротая минуты перед объявлением на посадку, отец о чём-то смеялся с чужими людьми, Фёдор думал, что если он сейчас уйдёт, то отец не заметит.
— Эм… Федя? Собрание продолжается? Какая тема?
— Не знаю, — повторил Федя.
Сил не было. Шевелить языком не хотелось. Всё было зря.
Всё равно каждый говорил про своё. Никто не слушал другого. Ничего нельзя было доказать. Каждый оставался с тем, с чем и был изначально. Всё было не то…
— Что-то ты скис совсем, Федечка, — сказала Анна с насмешкой и, как показалось Фёдору, с женской неприязнью к его слабости. Он вновь обратил внимание на то, какие у неё узкие губы.
«Уезжайте скорее, — подумал Федя в ответ. — Уезжайте, а я останусь один, как раньше».
— Ну тогда скажу я… — плавно начала Анна. — Моё первое наблюдение. Жечка ушла от мужа, живёт с другим человеком — напротив. Небось бельё вывешивает на балкон… И забегает первого мучика навестить. Котлет накрутить, по старой памяти…
Ах, какая же всё-таки эта страна… негигиеничная. Вроде большая — а все друг у друга на голове… Может, холодно? Жмутся друг к другу?..
Второе. Живут мучик с жечкой. Имеют сына. Мать умерла, мучику ребёнка не отдают. Говорят: «Ты никто».
Я себе представляю подобную сцену в Армении!
Одна… знакомая после армянского землетрясения — в восемьдесят восьмом году… вы не можете помнить: Лёля ещё не родилась — а ты, Федечка?..
— Я родился. Недавно. То есть, незадолго…
— Знакомая ездила туда в Армению специально удочерить ребёнка. Землетрясение в Спитаке, тридцать тысяч погибших. Много детей без родителей… тысячи детей. Она ещё думала себе выбрать посимпатичнее. Девочку. Приходит — а ей объясняют (надо признать, довольно вежливо), что «мы вообще-то армяне. Мы своих детей — чужим людям — не отдаём».
Есть легенда, как будто в Армении нет ни одного детского дома. Неправда, есть. Не то семь, не то восемь. Во всей Армении. Там живёт одна тысяча человек. В основном с психическими заболеваниями. В России — двести тысяч в детских домах, плюс полмиллиона — на улице. Попробовали бы в Армении не отдать сына. Малчика! И сказать мучику: «Ты никто». Он бы им показал, кто «никто», а кто «кто»…
Здесь Анна немного споткнулась и подняла глаза, как будто прислушиваясь к неясным звукам, доносившимся сверху. Наверное, Дмитрий Всеволодович громко разговаривал по телефону.
«„Жеки“… „Мучики“… „Россия, русский народ“… В конце концов, какое всё это имеет ко мне отношение? — думал Федя. — А может, задача в принципе невыполнима, и нет никакого смысла? И нечего обсуждать… Просто рассказывают люди о том, о сём… Надо их расшифровывать и не мучиться… Их так много, и каждый о чём-то своём… Нет „народа“: есть просто разные люди. Вот этот, например…» — подумал Федя про самого последнего рассказчика. Это был молодой человек с тихим-тихим, исчезающе тихим голосом, как будто ватным. «Вот этот, ватный: что у него там было? Заяц пробежал… Непейпиво… Девушка заболела и умерла… У всех кто-то заболел, у всех кто-то умер. Заболел — умер. Заболел — умер. Болел и умер. Зачем это нужно? Что это значит?..»
Федя был бессилен даже пошевелить ногой. На мгновение ему показалось, что не только нога, но и весь он — и обе сидящие за столом: девушка, женщина — и вся сумрачная большая комната — всё онемело.
— Помнишь, Федечка, — после непродолжительного молчания сказала Анна, — мы говорили про «оторваться»?
Жечка живёт на земле, привязанная к земле. Корячится, а деваться ей некуда.
А что мучики? Что они вспоминают в первую очередь? Они вспоминают «экстравагантный прыжок». В разных видах. Прыгнуть в зал — как тот стриптизёр из Пердянска. Прыгнуть на лошади — буквально в памяти запечатлена эта точка отрыва. Их тянет прыгнуть, взлететь. От земли от родной. На мотоцикле как-нибудь газануть… хоть напиться. «Уйти в отрыв». Главная жизненная стратегия. И этот — что вспоминает? Пять тысяч метров. Лучший момент в жизни мучика. Чем дальше от родной почвы, тем лучше…
— А заяц? — внезапно спросила Лёля.
— Какой заяц? — уставилась на неё Анна. — При чём тут заяц?
— Вот и я говорю: заяц тут ни при чём.
— Я вас не понимаю, — поморщилась Анна, а Фёдор испытал «дежа вю»: ему показалось, что этот разговор, слово в слово, он уже слышал раньше.
— Ненавижу теории, — сказала Лёля. — Ему понравилось на пяти тысячах, что он солнце увидел. Он сказал, было красиво. И заяц ему понравился…
— Тоже красивый? — спросила Анна язвительно.
— Нет. Просто раннее утро — особенно летнее — голова пустая-пустая, и всё — как есть…
— Без теорий, — покивала Анна.
— Ага. — Лёля будто не обратила внимания на сарказм. — А всё просто: вот я — и вот заяц. И всё целиком… Нет, не знаю, как объяснить.
Фёдор услышал басовый звук летящего самолёта… не столько услышал, сколько почувствовал, как этот низкий звук надавил на оконные стёкла.
И в тот же момент почувствовал, что в омертвевшую ногу разом вонзилась тысяча мелких иголочек — больно, даже едва выносимо…
— Ну ладно, голуби. — Анна встала, выпрямила спину, развела плечи. — Вот так отрываешься, отрываешься… а как бы ни отрывался — всё равно приходится возвращаться. На то же самое место… с которого отрывался…
Погрозила Фёдору наманикюренным ногтем, пропела:
— А про фотографию — жду-у!
И, держа спину очень прямо, не спеша начала подниматься по толстым позванивающим ступенькам.
IV. Рассказ про детей
Что! В лесу живём, все нас бросили. Даже контора уже в Москву переехала. А кому мы нужны-то? Нас шесть домов всего.
Скоро ещё, говорят, КПП уберут: это будет уже вообще, я не знаю… ходи кто хочшь, делай что хочшь… Как говорится, жили при коммунизме и не заметили.
Детских меня лишили, когда они ещё в школе учились. На триста рублей у нас заработок перевысил эту, корзину-то… и лишили.
И в девяносседьмом, когда многодетным давали участки, — не дали: «А вас никто не просил их набирать», всё. И всё!
Хотя фактически: трое приёмных детей — самыми первыми должны были дать на выселение…
Я лечилася: я хотела детей, а у меня бесплодие. Но я всё лечилася, пока в Институт матери и ребёнка положили — мне тридцать семь было — там уже атрофировали, залечили.
Но хоть у нас говорят «пустышка»… а я не пустышка! Чужих да подняла! И инвалида ребёнка я подняла.
Двоих тем более прямо с роддома.
Ленку я семимесячную взяла.
У ней мать молоденькая, семнадцать лет. Приехала в Чехов к тётке, студентка. Ей искусственные роды сделали, чтоб никто не знал ничего. Недоношенная родилась.
Очередники отказались все. Ну а я как увидела: «Всё, моё!»
В обед сбегала посмотрела — прихожу на работу и говорю: «Я с завтрашнего дня в декретном отпуске!» (смеётся)
Десять дней в роддоме с ней отлежала, она на полкило поправилась у меня, и нас выписали…
Интересно, да? А-а…
Младшую, Ларку, ту мы годовалую брали — брошенка, от родителей алкашей. Мы в палату зашли, она спала. Глаза открыла — а у неё весь этот ободок — кр-р-расный! Страшна-йя! Ручками за эти перильца раз-раз-раз, потянулась…
Ребёнку год — она не умела даже сидеть! Она рождённая на дому — ну, алкаши: за год ей ни одной прививки не сделали — что такое одежда, она не знала — и за год ребёнок ни разу не был на улице.
Даже нижней губы не было у неё. Она кулак сосала: прям целиком кулак запихавала, и губу туда продавила. Урод был.
Ну чего, я на следущий день её забрала, потом через неделю где-то оформила.
Вот она у нас инвалидом… ну, глупенькая. Восемнадцать лет скоро, а ни читать, ни писать. Не может даже сказать с трёх рублей, сколько монет: два — и рубль. Вместе три рубля, она знает. Но сколько монет, не может сообразить: в ступор и всё.
Красивая девка, сто семьдесят три, рост хороший, фигура, всё, господи… старшая вот сейчас за ней контролирует.
Старшей двадцать исполнилось в январе. В ресторан куда-то японский устроилась… правда, ещё не получала. Она старательная у нас, день и ночь.
Мне с четырнадцати или с двенадцати лет — всё рассказывает! за подругу держит меня. Иной раз даже ей: «Ленк, отстань!» — прерываю. Знаю, что надо ребёнка выслушать, сил не хватает.
Они меня вывели один раз, я как стала гонять их: «Да сколько можно уже издеваться?! У вас свои родители есть, чё ко мне прилепились?! Идите к ним!»
Ленка мне: «Да я лучше задавлюсь!»
Я ей: «Иди, давись!» Напилась, расшвыряла их…
«Ой, мам, какая ж ты сильная…»
Отцу дают отпор, а мне нет.
Меня не было, Пашка звонит: «Отец с Ленкой разодрался!»
Она как его шибанула — а он здоровый, на две головы выше меня. И сказала: «Если ещё руку на меня!.. если только пальцем дотронешься, я тебя тут урою!»
Она вольной борьбой занималась. Парни, чтобы её ущипнуть или что, уже знали: не, с этой лучше не связываться. До последнего терпит, и тут же приём — всё, хана!
Ох, хорошие выросли детки, красивые, прямо все выправились, парень красивый… но пьёт. Мальчишка пьёт.
Воровать начал. Ленка говорит: «У меня вытащил, у отца вытащил пятьсот рублей». Училище бросил.
И главное, организм у него не принимает. Другие-то могут пить, и даже хоть бы что. А мой этот — он не умеет пить. Он с малой дозы, даже от пива пьянеет как никакой. Гибнет парень-то — а красивый, ой… Я как его увидела в первый раз — кукла! Ну вот как показывают рекламу: ребёнок-кукла! Взяла.
Их там двое лежало от инвалидок — он у меня рождённый от инвалидки, ну вот церебыр… ну безножные, на колясках. Она во, никакая, там даже роспись-то — закорючики, — вот как Лара моя писать не умеет… (