— Извините, — вмешиваюсь я, зажимая Исузу рот и стараясь не размазать при этом ее грим. — Она…
— Конечно, конечно, — подхватывает парень в гавайской рубахе. Он уже по уши счастлив, что может умыть руки. — Понимаю.
И буквально испаряется, превратившись в размытое пятно белой кожи, гиацинтов и зеленых попугаев. Исузу кусает меня за ладонь.
— Вот сукин сын, — бросаю я.
Толпа, которая остановилась полюбоваться на Исузу, теперь разглядывает меня. Я отмахиваюсь — рука у меня кровоточит, но скоро все пройдет.
— Ничего особенного, — говорю я, обращаясь к публике. — Занимайтесь своими делами. Все свободны. Расходитесь.
И снова зажимаю Исузу рот — на сей раз для того, чтобы помешать ей хихикать.
— Все свободны… Расходитесь, — бормочет она, заставляя мои пальцы вибрировать, а потом ее теплый, влажный язычок начинает искать щель между пальцев, через которую может просунуться наружу.
— Очень смешно, — шепчу я. — Я знаю, я сам сказал, что ты можешь ругаться… но, черт подери, где ты этого нахваталась? У дальнобойщиков? Нет, вряд ли. У них стоянка рядом с военно-морской базой, возле…
Я не успеваю договорить. Не успеваю, потому что тыльная сторона моей ладони становится мокрой. Язык Исузу, который только что тыкался в нее с другой стороны, замирает — по крайней мере, мне так кажется. Вместо этого я чувствую, как подергивается горлышко под кончиками моих пальцев. Я смотрю на свою руку, сияющую свежими следами нежданных слез.
— Иззи? — шепотом спрашиваю я. — Что такое? Что случилось?
Исузу трясет головой. Снова сглатывает. И наконец…
— А если она позвонит? — рыдание. — Она не знает, где мы…
— Кто?
Но я уже знаю ответ.
— На телефонной станции знают, Тыковка, — вру я. — Как только вернемся в номер, проверим и узнаем.
Но при виде ее личика — украшенного темными очками и «уайт-аутом», которым я пытался замазать свои ошибки — при виде ее личика я понимаю, что она знает. Знает, что ее мама мертва. Знает, что я скрывал это. Мы не говорили об этом с той самой ночи, когда я привел ее к себе домой. Я удивлялся весьма любопытному отсутствию любопытства, но ничего не спрашивал. Думаю, я слишком расслабился и поэтому избегал подобных разговоров.
По крайней мере, до сих пор. Расслабился. Почиваю на лаврах. Но больше этого не будет.
— Ты хочешь, чтобы я это сказал? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает она, обращая ко мне лицо и позволяя мне увидеть, как два крошечных меня смотрят с темных линз — маленькие, пойманные в ловушку.
— Она… — начинаю я, и Исузу вздрагивает.
— О'кей, — произносит она, как будто я уже сказал то, что хотел.
А может быть, она говорит это для того, чтобы я не говорил.
— О'кей, — повторяет она, снова кивая. — Думаю, да.
— Как?..
— Она никогда не звонила, — объясняет Исузу. — Даже днем.
И внезапно я вижу то, чего не видел, о чем даже не догадывался. Все эти дни мой маленький солдат занимается чем угодно, но помимо этого — прислушивается к телефону, ожидая звонка, которого никогда не будет. Вы не можете этого видеть, потому что в это время спите. Вы не можете этого видеть, когда позже прокручиваете видеозапись или видите вашу девочку на экране компьютера, сидя у себя на работе. Вы не можете видеть, как кто-то прислушивается к телефону, который не звонит.
И в этом — вся моя ошибка.
— Хочешь на кого-нибудь покричать? — спрашиваю я.
— Не-а.
— Может, на меня покричишь?
Исузу поднимает глаза, заставляя смотреть на себя, снова сникает и повторяет, как эхо:
— Не-а.
После нашего маленького приключения на аллее мы придумываем для Исузу новую легенду: она — скороспелка, которая не может не то что кричать, но даже разговаривать. Вампиризм вылечивает некоторые физические дефекты, даже отдельные формы слепоты и глухоты, но не может заставить искривленные конечности выпрямиться, не может заставить вырасти то, что не выросло.
Итак: Исузу родилась без голосовых связок. Она может слышать, может улыбаться или дуться, если сочтет нужным. Но она не может говорить. Мой маленький Харпо Маркс[75] в «уайт-ауте», темных очках и с фальшивыми клыками. Я исписываю стопку карточек размером три на пять, которые она будет держать в кармане и выдавать окружающим при необходимости. «Трахни себя в жопу — вылетит мышка». Для правдоподобия.
Конечно, новая легенда как нельзя лучше вяжется с тем фактом, что Исузу последнее время почти не разговаривает — особенно с вашим покорным слугой. Два «не-а» — вот, можно сказать, и все, что я слышал от нее за все это время, после того, как я признал (или почти признал, хотя готов был признать полностью) смерть её матери.
Удивительно, сколь часто в нашем повседневном общении мы можем обходиться без слов. Особенно если один из нас дуется. Особенно если одному глубоко наплевать на другого. Если говорить, например, о нас с Исузу, то наши беседы после почти-признания очень скоро принимают следующий вид. Я, держа в каждой руке по банке с кошачьим или собачьим кормом, изображаю весы правосудия, которые пребывают в нерешительности. Или легонько подталкиваю Исузу локтем, словно подаю ей сигнал обгона. После чего она пожимает плечами и показывает мне, на что похож ее затылок.
По возвращении в гостиницу я сижу и крашу остатками «Уайт-аута» ногти на пальцах: на большом, на среднем (не подумайте, что я показываю «фак»), на мизинце. Зачем? Понятия не имею. Возможно, от этой неизменной тишины я впадаю в маразм. Возможно, я надеюсь, что Исузу будет вынуждена задать мне этот вопрос. Я дую на ногти, растопыриваю пальцы веером, снова дую.
Исузу безучастно смотрит на меня. Встает, забирает у меня пузырек, берет меня за руку. Безмолвно раскрашивает пропущенные ногти — на указательном и безымянном. И снова возвращается к телевизору, где идет Шоу Маленького Бобби Литтла — по-прежнему храня молчание.
Лишившись звука ее голоса, я сижу в нашем номере, в темноте. Я прислушиваюсь к сопению Исузу — моего маленького армейского джипа, чей двигатель работает на холостом ходу, — наблюдаю за дикими отсветами северного сияния, которые играют на ее сонном личике, за причудливыми тенями разных предметов, тянущимися по стенам и потолку. Вот и все, чем сейчас занимаюсь. Я сижу в темноте, смотрю на все это и задаюсь вопросом: можно ли говорить о похищении, если вы похищаете собственного ребенка? Если вы похищаете его для его же блага? Если единственный выкуп, который вас устраивает — это возвращение того положения вещей, которое существовало до тех пор, как вы перестали друг с другом разговаривать?
Нет нужды беспокоиться о том, что ей придется находиться на открытом воздухе. Парку и рукавицы она не снимала, она так и спит во всем, в чем была, когда мы пришли. Насколько я понимаю, в нашей гостинице забыли об особенностях терморегуляции у клиентов-смертных. Если вы хотите немного прогреть номер — скажем, для того, чтобы заняться любовью, — извольте доплатить. Напомнив себе, что существо, с которым я зарегистрировался в гостинице, выглядит как скороспелка четырех футов ростом, с солнечными ожогами, я решил, что этот вопрос лучше не поднимать. В конце концов, есть вещи, от которых даже вампиров бросает в дрожь.
Между прочим, шнуры из полистерола существенно облегчают работу похитителя — я выяснил это еще в те времена, когда мы охотились стаями. Тогда мы решали проблему с помощью клейкой ленты, но любой специалист по научной организации труда скажет, что вам придется делать слишком много лишних движений. Сначала вытащить катушку, потом два-три раза обернуть ленту вокруг запястий жертвы, потом оторвать конец и затем повторить то же самое на лодыжках. А если у вас есть веревки, то все можно подготовить заранее: сделать из веревки большое «О»… нет, скорее «Q», учитывая наличие у этой штуки хвоста. И когда начинается шоу, вам остается просто набросить ваше «Q» на запястья жертвы и рывком затянуть петлю. Ни суеты, ни возни, и у жертвы нет никакой возможности пошевелиться. Полиция пользовалась такими штуками многие годы — скажем так, для контроля поведения граждан, и теперь я вижу, почему. Это дешево. Практично. Разве что достаточно болезненно, если шутник попытается сопротивляться.
Когда вы имеете дело со спящими смертными определенного роста, вам ничего не стоит стянуть ему лодыжки и запястья — если только вы не разбудите его, набрасывая свое лассо. Именно так все и происходит на этот раз. Шмыг-шмыг, цап-царап — и дело в шляпе! Исузу связана и превращена в ручную кладь прежде, чем получает хотя бы шанс открыть свои предательские глазенки. И когда она просыпается, она не кричит, не задает вопросов и даже не ругается. Возможно, потому, что она все еще дуется. А может быть, она всегда так просыпается — бесшумно, научившись этому в те времена, когда стены вокруг нее пахли червяками, особенно во время дождя.
Я жду. Позволяю ей сфокусировать глаза. Убедиться, что все сделанное сделано человеком, которого она знает. И затем вытаскиваю ее из постели и перебрасываю через плечо, точно скатанный коврик. Она не сопротивляется. Не корчится. Ее тело кажется совершенно безжизненным, словно она настолько приучила себя к мысли о смерти, что не знает, как еще быть.
Это огорчает меня еще сильнее, чем ее молчание.
Я спускаюсь по лестнице к автомобилю, взятому напрокат. Встряхиваю — чуть грубовато — мою связанную тряпичную куклу, надеясь, что она поглядит, рыгнет, пукнет. Надеясь на «мать твою», на «чтоб ты сдох», на «поосторожнее». Ничего. Я отвечаю тем же, запихиваю ее в багажник и затем захлопываю крышку.
Потом беру сумку со своими пожитками, пристраиваю на пассажирское сиденье — прежде чем отключить обогрев двигателя и блокировку коробки передач. Завожу машину и уезжаю со стоянки.
Во всем этом, разумеется нет никакой необходимости. Я мог отвезти ее туда, откуда забрал, без всех этих жутких уловок. Что тут можно сказать? Я католик, глубоко верующий. Жаждущий спасения души. Между Страстной Пятницей и Светлым Воскресеньем — ад, куда душа попадает, чтобы страдать. Вдобавок, я — всего лишь мельчайшая частица, недовольная тем, как она относилась ко мне в последнее время. Мы отправились в эту поездку, чтобы развеяться, а приехали к чувству вины.