Обращенные — страница 46 из 69

— А что? — спрашивает мисс Возможно.

— Интересный выбор.

— Ага. Хорошо. Знаешь… — она выпускает из уголка своего ухмыляющегося рта дымную змейку. — Я пробовала что-нибудь такое, как у всех… — изучающая пауза; новая струя дыма. — Отстой.

— Ага. Хорошо. Знаешь…

Я улыбаюсь; улыбка у меня почти такая же злая, как у моей собеседницы.

— Это можно сказать о многих вещах, — добавляю я, потому что это верно и становится более верным — одно «Да» зараз.

Когда она проснется следующей ночью, то не будет помнить, как возвращалась домой. Она не вспомнит, кто раздевал ее, кто отнес в постель, кто делал в ее квартире то, что было сделано в ее квартире. Она не вспомнит, как провела по моему бедру свободной от сигареты рукой, как приглашала меня в VIP-комнату для «танца на коленках». Она не вспомнит, как выскользнула из своего махрового одеяния, состоящего из одного куска ткани, не вспомнит моих слов о том, что татуировка делает ее похожей на танцующий обелиск. Она не вспомнит, как нервно рассмеялась, не вспомнит, с какой настойчивостью я твердил, что танцующий обелиск — не такая уж плохая штука… и вообще, очень неплохая. Она даже не будет помнить, почему у нее так печет шею.

Она будет очень занята: она будет спать, как убитая.

До тех пор, пока не потянется, чтобы помассировать затекшую мышцу на шее, и не обнаружит мой подарок — две дырочки, которые присосутся к пожелтевшей коже на кончиках ее пальцев, точно крошечные рты.

— Что за…

Я представляю, что она скажет. Они всегда это говорят — прежде чем открывают глаза и закрывают их снова, внезапно потрясенные: весь мир словно озарен вспышкой. Она ощупью добирается до своего гардероба, прикрывая глаза ладонями с плотно сжатыми пальцами, потом на пробу убирает одну руку. Глаз, который смотрит на нее из зеркала — чужой. Лицо… да, это ее лицо, ненакрашенное, обесцвеченное, точно передержанный фотоснимок, но глаз… Сплошь черный, словно поглощенный собственным зрачком. Она открывает другой. Та же история.

— Что за… — начинает она снова — и умолкает.

Посредине ее лица — красное пятно. Посередине отражения ее лица. Она отстраняется. На зеркале написано помадой. Ее помадой.

«Добро пожаловать», — написано на зеркале.

«Повесь трубку», — написано там. Она оборачивается и видит свой телефон, который жалобно блеет на тумбочке. Рядом — пара темных очков, пустая туба от рулона алюминиевой фольги и бутылка из-под ликера емкостью в пинту, наполненная чем-то красным и украшенная ярлычком. На ярлычке надпись: «Выпей меня».

Она надевает темные очки, вешает трубку и озирается.

Все окна заклеены алюминиевой фольгой — даже матовое стекло в ванной. Ее кошелек вывернут и выпотрошен, ее деньги — жалкие доллары и двадцатки, которые остались с прошлой ночи — рассеяны по всей комнате, словно опавшие листья. Ящики выдвинуты, а потом задвинуты кое-как. В кухне горит свет. Буфет и холодильник нараспашку, внутри пусто. Она оглядывается, смотрит на бутылку с надписью «выпей меня», откупоривает ее, чувствует ржавый запах ее содержимого и возвращает колпачок на место.

И тут звонит телефон.

— Как спалось? — спрашиваю я.

— Кто это?

— Выпила меня?

— Кто это?

— Открой дверь, — говорю я.

— Сначала скажите, кто вы такой.

— Открой дверь, — повторяю я, поворачивая ручку двери, которую не потрудился запереть прошлой ночью.

— Кто…

— Твое будущее, — произношу я, входя внутрь и щелчком закрывая свой сотовый.

Сейчас у нее короткая стрижка, а музыкальные вкусы изменились — она доросла до Эминема,[90] — но лицо осталось прежним, и ладони на ее пояснице все еще сложены, вознося молитву в память о ком-то. Я так и не потрудился спросить, о ком. Оплошность, о которой я теперь сожалею… но не слишком, поскольку я могу начать с того места, где мы остановились.

— Эй, Обелиск! — я небрежно машу рукой, словно со дня нашей последней встречи прошло несколько дней, а не несколько десятков лет.

— Гос-споди Иисусе! — восклицает О, заслоняя свои вороньи глаза от яркого света, заливающего подиум. — Марти? Ты?

Я киваю.

— Гос-споди Иисусе, — повторяет она. — Ты, старый кровопивец, времени прошло до сраной жопы….

— Он самый, он самый, — откликаюсь я, чтобы побыстрее свернуть вступительную часть и приступить к делу. — Во всяком случае… твоя татуировка…

— Она тебе нравится?

— Меня от нее тошнит, — признаюсь я. — И всегда тошнило. Настолько, что я едва не согласился, чтобы тебя сожрали черви.

О корчит преувеличенно обиженную гримасу.

— Из-за капельки чернил? Здорово, Марти. Классный способ порадовать девочку.

Мне нравится то, как она продолжает произносить мое имя. Я надеялся найти кого-то, кто помнит меня, и сомневался, что найду, раз до сих пор не нашел. Тем временем она продолжает:

— Между прочим, если бы не ты, нашелся бы другой сосун и сделал бы работу за тебя. Знаешь, почему?

— Ну?

— Потому что я — горячая девчонка, — говорит она, улыбаясь все той же самоуверенной улыбкой, которая заставила меня влюбиться в нее черт знает сколько лет назад. — Горячая и к тому же жутко симпатичная.

Неколебимая самоуверенность и сарказм — вот что я люблю в стриптизершах. А еще мне нравится то, как она разговаривает, как пользуется этим допотопным сленгом — как раз плюнуть. Такое впечатление, что она вернулась как раз вовремя, только для меня. Я киваю, сообщая ей об этом.

— Кто-кто, — говорю я, — а я это понимаю.

— Так что заставило тебя вернуться в это славное заведение спустя вечность?

Я в упор смотрю в черные дыры ее глаз.

— Полагаю, одно французское слово, — я выдерживаю паузу для вящего эффекта, — toi.[91]

О фыркает.

— Да, точно, — она указывает на черный мрамор, который я подарил ей на первый день ее перерождения.

— Это moi,[92] — произносит она, закатывая глаза.

Я говорю ей, что мне нравится ее смех, и она дарит мне еще немного этого удовольствия.

— Марти, Марти, Марти, — говорит она, поглаживая мою ледяную руку своими ледяными пальцами — по одному поглаживанию на каждого «Марти».

На последнем «Марти» она замирает и оставляет руку в этом положении. Я кладу руку поверх ее ладони, снова смотрю в ее глаза и, наконец, спрашиваю, кто это — тот, чью память она увековечила у себя на пояснице.

О вытаскивает руку из-под моей. Делает движение, словно закуривает сигарету.

— Это моя мама, — говорит она, выпуская струйку воображаемого дыма, и добавляет прежде, чем я получаю возможность спросить. — Рак горла.

— А у меня папа, — откликаюсь я, касаясь сердца. — Рак легких.

— А ты не мог…

— Слишком поздно.

— У меня то же самое.

— Сочувствую, — говорим мы друг другу… и замираем.

До сих пор мы орали во всю глотку, чтобы перекричать музыку. Но сейчас между песнями пауза — и как раз в этот момент мы выражаем друг другу сочувствие, после чего все блестящие, как черное стекло, глаза обращаются в нашу сторону.

— Ненавижу, когда такое происходит, — говорю я, когда музыка возвращается.

О пожимает плечами. Потягивает кровь. Я потягиваю свою.

— Кстати, — говорю я, наконец. — Сколько тебе было?

— Когда она умерла? — уточняет О. — Или когда я сделала татуировку?

— И то, и другое.

— Тринадцать, — отвечает она, — и шестнадцать.

Я смотрю на руки О, лежащие на столе. Пальцы одной скрещены с пальцами другой, словно ладони на ее спине были разъединены, а потом соединены снова, но неправильно. Она постукивает стаканом почти в такт музыке, которая сейчас звучит. Я жду новой паузы между песнями.

— Хочешь, поговорим об этом? — спрашиваю я чуть громче, чем шепотом.

О указывает пальцем на свой висок, потом тяжело роняет голову на грудь. Делает вид, что выпрямить шею стоит ей неимоверных усилий. Потом замирает, и ее лицо оказывается точно напротив моего — а ее сплошь черные глаза напротив моих.

— О да, — отвечает она.

— Вас понял.

Есть одна вещь, которую вы обычно не принимаете во внимание: кассирша в вашем банке не родилась кассиршей. Банковские расчеты — или как там это называется, — не ее призвание. Обмен валют — не то, ради чего она росла. Банковское дело — не та вещь, которая наполняет ее сердце и заставляет его биться. Подобные вещи… Это как случайный шутник, который заглянул в ее жизнь, да так в ней и остался.

То же самое касается вашего агента по продаже легковых автомобилей. Парня с бензоколонки. Рабочего с фабрики. И всех других безымянных, безликих людей, которых мы используем, чтобы решать свои проблемы.

Например, стриптизерш.

Думаю, женщина, которую я обратил черт знает сколько лет назад, тоже не родилась стриптизершей. А вот кем она действительно родилась — так это дочерью «настоящей» цирковой клоунессы, которая хотела быть клоунессой не больше, чем ее дочь — танцевать в заведении под названием «Тиззи» на берегу Детройт-Ривер. А что касается «всегда»… мама О всегда хотела быть телеведущим и рассказывать о прогнозе погоды, но этого так и не произошло.

— Любовь к работе на публику, — говорит О, стряхивая воображаемый пепел с воображаемой сигареты, — вот что я получила в наследство от мамы.

У ее мамы было сценическое имя «Тряпка», и она одевалась… ну, в общем, соответственно. Муж Тряпки умер незадолго до того, как О родилась, так что это была ее задача — приносить домой еду. Что она и делала, таская свою маленькую дочку из одного городка в другой вслед за теплой погодой. Это была странная форма существования, но она себя оправдывала — более или менее, пока О не исполнилось тринадцать и у клоунессы по имени Тряпка не обнаружили рак горла.

— Когда она умерла, — говорит Обелиск, — ее похоронили со всеми цирковыми почестями.

Она произносит это как, словно мне это о чем-то говорит.