– Единственная…
Широков окорачивает его взглядом.
– У вас это случалось раньше?
– Случалось что?
– Люди. В соломе. Сгорали уже?
По торопливому взгляду, каким обменялись Широков и Каховский, Есеня понимает, что задела больное место.
– Случаи такие были. Но это другое, не надо их связывать…
– Почему не надо?
– Летом в стогах ночуют всякие… маргиналы. Бомжи там. Асоциальные личности. Бродяги. Студенты, на рок-фестиваль приезжают. Наркоманы.
– Считается, вроде теплее там… В стогу то есть.
– А иностранцы? Пропадали?
– Нет.
– Я хочу посмотреть все дела по сгоревшим.
Широков выкладывает перед Есеней папки с файлами.
– Горят, по дурости своей и неосторожности. Костер разведут по пьяной лавочке – и все. Кто ж костер разводит у соломы?
Есеня быстро просматривает несколько папок, открывая только первые листы.
– У большинства личности не установлены…
– А как их установишь? Они документы заранее не откладывают в сторонку, знаете ли, даже если они у них есть!
– Анализ ДНК не пробовали? Чудеса творит.
– Дорого.
– Отправьте два запроса. Первый – анализ ДНК всех погибших.
– Это невозможно. Тела кремированы. Сначала они сами постарались, мы только завершили.
Есеня вопросительно смотрит на него.
– А что мне – хоронить их? Земля дорогая.
Есеня оставляет машину у гостиницы, невысокого двухэтажного здания. Идет ко входу с небольшой сумкой. Из магнитолы у окна доносится надрывный шансон. Есеня заходит в гостиницу, где администратор, приятная улыбчивая блондинка за тридцать с бейджиком на груди «Надежда», одетая чуть теплее, чем требуют обстоятельства, – теплый свитер, жилетка, – моет полы. Есеня в своих мыслях, не замечает, что проходит грязными подошвами по чистому полу.
– Ну елки, только вымыла…
Надя с досадой смотрит на Есеню. Есеня смотрит на свои следы, на Надю с тряпкой в руке.
– Извините…
– Да ничего… Ты где так умудрилась?.. Это ж постараться надо…
– В поле.
– А что ты в поле делала?.. На крестьянку не похожа. А!.. Это ты из полиции? С Москвы приехала?
– Да.
Надя оценивает ее взглядом с ног до головы.
– Никогда бы не подумала. А что, прям девчонок стали брать, и так сразу в следователи?
– Я блатная. Папа прокурор.
– Понятно.
Улыбнувшись, кланяется с преувеличенной русской гостеприимностью, показывает на лестницу.
– Ну, тебе тогда сам Бог велел… Топчи, барыня.
Есеня снимает кроссовки, оставаясь в носках.
– Ну ты че с ума-то сходишь?
– Я так.
– Ладно, держи. Твой девятый. Йогана одиннадцатый был, напротив. Ты иди тогда, бланк потом заполним, я к тебе поднимусь.
– Спасибо…
– Вещи?
– Налегке.
Надя удивлена, но не комментирует. Есеня, с ключами, кроссовками в руке и сумкой через плечо, идет к лестнице.
– Эй, полиция?..
Есеня оборачивается.
– Какой размер? Ноги?
– Тридцать восьмой.
Номер Йогана оказывается обычным, стандартным. Есеня оглядывает его. Аккуратно прибран. Ничего не найдя, Есеня выходит и идет в свой стандартный номер. Есеня достает из сумки бутылку вина. Звук СМС. Есеня открывает сообщение. Смотрит с болью. Слышен голос Жени, агуканье Веры.
– Это она тебе так пытается сказать – все хорошо, нам здесь весело, оч соскучились… Ну все… Давай. Целуем!..
Стук в дверь. Есеня дергается, быстро отключает телефон. Открывает. На пороге Надя – с парой ношеных кроссовок.
– Давай твои в стиралку брошу, походи в этих пока… Не суперновые, но лучше, чем босиком…
– Спасибо, не надо…
– Надо. Завтра твои высохнут – отдашь.
Есеня берет кроссовки, рассматривает – беговые, стоптанные.
– Бегаешь?
Надя кивает.
– Я тоже.
Надя заглядывает за ее плечо, на открытую бутылку вина на столе.
– Я вижу. До ларька и обратно, да? У меня внизу стаканы. Дамы не пьют – из горла и в одиночку.
– Спасибо, я… мне работать еще.
На столе рядом с бутылкой – файлы дел.
– Ясно. Намек поняла.
Меглин уснул, сидя на табурете. Просыпается от лязга открывающегося окошка в двери.
– Меглин. На прогулку.
Конвоир проводит Меглина с наручниками за спиной по коридору мимо открытой двери в небольшую тюремную часовню. Они подходят к двери на улицу – через окно виден двор.
– Стоять.
Меглин останавливается. Охранник снимает с Меглина наручники. Он стоит на пороге, в темноте, перед ним – площадка для прогулок. Меглин встречается глазами с Чингачгуком. Во взгляде Чингачгука – приговор.
– Мне это… помолиться надо.
Небольшая комната в десять квадратных метров. Догорают свечи в подсвечнике. Иконы в их слабом, колеблющемся свете. Шаги сзади. Чингачгук подходит к Меглину и останавливается рядом с ним. Говорят тихо, глядя на иконы.
– Хорошо придумал. Думаешь, здесь тебя не грохну? Правильно. С паханом – лучше не ссориться.
Чингачгук с улыбкой крестится, глядя на иконы.
– Ты, гляжу, в рай собрался. А знаешь, что такое рай, Меглин?
– Расскажи. Я не был.
– Я тоже. Но говорят, рай – это место, где после смерти встречаешь близких и любимых. Ну, если, конечно, они у тебя были. Близкие. И любимые. А догадываешься, что такое ад? Ну, если по логике идти? Место, где ждут враги. Ты в аду, Меглин.
Меглин с преувеличенной значительностью, в которой угадывается ирония, кивает.
– Слышь, Чингачгук…
– Что?..
– А кто говорит-то? Из рая не возвращаются, из ада не выпускают. Так кто говорит?
Чингачгук усмехается. И вдруг хватает Меглина за шею и с силой бьет лбом в нос. Оглушив Меглина, выталкивает его в коридор, где уже поджидают несколько зэков. Меглин пытается сопротивляться – и не сказать, что безуспешно, – в тесном пространстве коридора. Ставит блоки, наносит грязные, но эффективные удары – пальцами в глаза, в кадык, ногой в пах, но нападающие – опытные бойцы, и он пропускает один удар, второй, третий и падает на колено, а получив сильный удар по лицу – на пол и перестает сопротивляться, пытаясь скрутиться в позу эмбриона и защитить руками голову от ударов. Плачущий мальчик забился в угол, кусая от страха кулак, плачет, подвывая, глядя, как рядом избивают Меглина. Он уже не сопротивляется, вот-вот потеряет сознание, но, поймав в последний миг взгляд мальчика, подмигивает ему. Как сквозь пелену, слышит он крики конвоиров, звуки ударов. Его уже не бьют. Он закрывает глаза, теряя сознание.
Бутылка вина допита, в ход пошел коньяк Нади. Обе дамы уже поддаты.
– Слушай, а… Я в номер зашла… к этому…
– Йогану.
– Точно… Вы там убирались, что ли?
– Да. Он же выехал.
– В смысле выехал?
– Собрал вещи и выехал. Вечером.
– То есть… сам уехал?
– Ну да…
– А он вообще какой был?
– По ним, что ли, скажешь?.. Обычный. Ну… для них обычный. Вежливый. Улыбочка эта приклеенная.
Надя изображает фальшивую улыбку.
– А что плохого? В улыбке?
– Да я на них насмотрелась. По мне, так лучше наша искренняя злоба.
– Где насмотрелась? Здесь? Часто иностранцы останавливаются?
– Ну а где им еще останавливаться? Гостиница одна на город. Не в поле же ночевать. Я жила в Германии. Четыре года. Лучше я сама тебе скажу, сразу.
– Почему?
– Ну… я так поняла, убили его. Немца-то. А я в гостинице работаю. И в Германии жила, так что…
Пожимает плечами.
В полной темноте Есеня и Надя хорошо видны высокому человеку, скрывающемуся у деревьев за окном. Даже сутулясь, он остается высоким – он смотрит на женщин тяжелым, немигающим взглядом. В руках – темный сверток. Есеня, кажется, забыла обо всем – на ее лице впервые за долгое время появилось подобие улыбки.
– Ты там работала?
– Не-а. Романтической антирес… Замужем была.
– За немцем?
– По интернету три года переписывались. Влюбилась…
– А потом? Не сложилось?
– Ненастоящие они. Ни рыба ни мясо. У нас другое дело, люди… теплее.
– Дети?
– Не склалось. У тебя?
– Дочка.
Есеня подавляет возникшее желание показать фотки, потом думает – какого черта? Показывает телефон. Надя смотрит с жадностью и завистью.
– С мужем сейчас? С родителями?
– С мужем.
– Не боишься оставлять? Маленькая такая…
Есеня медлит, от необходимости ответить ее избавляет стук в окно – нервный, резкий. Есеня дергается, Надя тоже напрягается, но когда с той стороны к стеклу прислоняется лицо ночного гостя, она заметно расслабляется и выражением лица дает понять Есене – все нормально. Надя встает, идет к окну, открывает.
– Ты че поздно, гостей пугаешь…
Он протягивает ей сверток.
– Спасибо. Все. Пока. Иди. Иди…
Кивнув ей, он уходит. Надя, поежившись, закрывает окно и возвращается к столу со свертком.
– Это кто?
Надя берет нож, разрезает бечевку на бумажном свертке.
– Гена, ухажер мой. Третий год женихается.
– А чего ты кричишь на него?
– Я не кричу. Говорю громко. Глухонемой.
Есеня напрягается и вмиг трезвеет, видя кровь, натекающую на белую скатерть из свертка. Надя срезает последнюю бечевку и раскрывает сверток. В нем – куски мяса.
Гена что-то мычит.
– Вырезка. Парная. Гена у фермеров достает. Жаних!..
– А ты с ним…
Надя промывает мясо, начинает его разделывать.
– Не, ты что, ты ж его видела… Сердце у него золотое, конечно, но я ж не мать Тереза. Уж больно страшен.
– А что ты ему не скажешь…
– Да как-то, знаешь… Жалко его. Мне вообще всех жалко, его особенно. Он не грубит, ничего. Мне кажется, он все понимает. Не пара мы. Но просто… не знаю. Я ему надежду даю. Я ведь Надежда. Давай лук режь, сейчас пожарим и перекусим на ночь, чтоб страдать потом…
– Я не буду…
– Так, подруга. Это куда годится? Без вещей приехала, без косметики, есть не хочешь. Кто довел? Из-за кого переживаешь? Из-за мужа или…
– Или…
Ее «или» – Меглин – лежит на койке тюремного лазарета. За его спиной заключенный-санитар возит тряпкой по полу. Это Андриевич. На одном глазу – широкая повязка, во втором – бельмо. Он двигается, используя зрение как вспомогательный инструмент. Его орудие – память. Он привык жить в почти полной темноте. Промыл клетку пространства перед собой. Переставил ведро. Промыл следующую. Дошел до койки Меглина.