– Эх! – выдохнул Левушкин. – А зачем люди жребий придумали?
Финский нож как бы сам собой оказался в ладони разведчика. Он подобрал прутик, молниеносно разрезал его на четыре равные доли, а затем одну из палочек укоротил вдвое. С быстротой профессионального манипулятора Левушкин смешал палочки, скрыл их в кулаке, затем выставил лишь равный частокол кончиков:
– Кому короткая, тот «выиграл»…
Галина потянулась было к Левушкину, но он остановил ее:
– Женщины и раненые не участвуют.
– Это почему же? – возмутилась Галина, но Гонта осадил ее коротко и гневно:
– Замолчи, Галка!.. – и насупившись, играя желваками, он выдернул одну из палочек, торчавших из кулака Левушкина.
– Длинная! – Левушкин повернулся к Бертолету.
Галина, округлив глаза, смотрела, как подрывник тонкими пальцами, как пинцетом, выдернул свой жребий. И облегченно выдохнула:
– Длинная!
И Топорков вытянул длинную палочку.
Левушкин разжал ладонь. Среди морщинок, среди перепутанных линий жизни лежал маленький, в полспички, отрезок сосновой ветки. И в нем была судьба Левушкина.
Мина разорвалась справа от острова. Чуть дрогнула ладонь.
– Моя! – сказал Левушкин. – Мне всегда в игре везло.
И тогда Топорков взял разведчика за кисть и, потянув к себе, вытащил из рукава еще одну, пятую, длинную палочку – утаенный жребий.
– Старый фокус. Короткую потом подсунули, – сказал Топорков. – Будем считать, короткая – моя. Я вас повел, я буду отвечать. И постарайтесь переправиться через Сночь и увести за собой егерей.
– Теперь меня послушайте, – пробасил Гонта и неожиданно ударил Левушкина снизу по открытой ладони: жребий взлетел в воздух. – Я молчал, теперь послушайте. Не майор, а я сюда вас привел. И я буду прикрывать. И никому не возражать, а то постреляю и ваших, и наших!
Столько было уверенности и силы в голосе этого коренастого, меднолицего мужика, что разведчик, нагнувшийся было, чтобы подобрать палочку, выпрямился.
– И все! Геть! – добавил Гонта мрачно.
Взгляд его колючих, глубоко упрятанных под темными бровями глаз на долю секунды столкнулся со взглядом майора, и как когда-то, во время их первых стычек, всем почудился фехтовальный звон.
– Майор, ты мою натуру понял, – сказал Гонта. – Меня с места не сдвинешь. Разве что убьешь. Веди людей, не стой, а то потеряешь обоз…
И он протянул Топоркову крепкую, металлической тяжести ладонь, и сухая, длинная кисть Топоркова легла в нее, как штык в ножны, и лязга не было.
– Может, я и научился бы насчет горшков, – сказал Гонта. – Наука на войне добрая. Да часу нема!
Гонта оглянулся. Последние две упряжки уже вошли в болото. Люди и лошади барахтались в темной жиже, среди остатков зеленого ковра, как среди льдин, дышали натужно, с хрипом. Впереди шел Андреев, высматривая над темным месивом пестрые свои вешки, привязанные к кустам багульника и кочкам.
Остров прикрывал партизан от егерей, и лишь Гонта видел их с вершины бугра. Но сюда же, к этой вершине, снова подтягивались фашисты.
Гонта поправил огрызок ленты, куце торчащей из раскаленного МГ, постучал по круглой коробке, затем подвинул к себе две лимонки…
Островок заходил ходуном под беглым минометным огнем…
Все четыре повозки стояли в ольховнике. Партизаны прислушивались. Лица их были темны от грязи. Пулемет постукивал короткими очередями, но затем со стороны острова донеслись один за другим два гранатных взрыва, спустя несколько секунд – третий.
И наступила тишина.
– Все, – вздохнул Лезушкин. – У него были две лимонки.
Они закурили, собрав остатки махорки; они ждали, хотя надежды на возвращение Гонты ни у кого не было.
Галина с мокрым от слез лицом меняла Степану повязку, осторожно откладывая в сторону алые бинты.
– Потерпи… потерпи… – приговаривала Галина. – Сейчас перебинтуем, а то растрясло!
– Отчего кровь красная? – говорил Степан, лихорадочным взглядом уставясь на бинты. – Я понял. Галка. Это чтоб страшно было убивать или ранить. Была б она синенькой или желтенькой – не так боялись бы, легче было бы убивать.
Обер-фельдфебель взобрался на холм. За ним, таща из болота раненых, поднялись остальные егеря.
Обер-фельдфебель увидел на гребне присыпанную алым песком, иссеченную осколками кожанку Гонты. Затем он медленно оглядел остров с вершины бугра и выругался.
Обоз снова исчез.
День девятый. В Селе Вербилки
Первыми протопали по песчаной лесной дороге сапоги Левушкина, точнее, не сапоги, а то, что осталось от них, именно: голенища. Ступни Левушкина были обмотаны тряпицами и на римский манер перетянуты крест-накрест тем самым желтым проводом, который разведчик взял у немецких связистов вместе с катушкой.
Бывшие эти сапоги ступали как бы нехотя, заплетаясь друг о друга: Левушкин дремал на ходу. Следом, в отдалении, двигались телеги с безмерно уставшими партизанами. Заморенные кони шли, опустив головы.
Не дремли, дозорный! Но куда там… есть предел и силам двадцатилетнего крепкого парня. И сапоги сами собой вели Левушкина по лесной дороге.
Дремала сестра, дремал и раненый Степан, и голова его моталась на сене от неровного движения упряжки.
На остальных двух телегах сидели Топорков и Бертолет, оба с запавшими, серыми лицами и тоже в порванной обуви. Причем последний экипаж, на котором покачивался, изредка приоткрывая глаза, Бертолет, был без одного колеса: вместо него скребла песок гибкая слега, а позади, привязанные к кузову, плелись пегие «голландки».
Замыкал процессию, отстав метров на тридцать от обоза, таежник Андреев. Шел он довольно бойко, ступая босыми ногами по песку. Винтовку Андреев держал на правом плече, а через левое были переброшены связанные за ушки и неплохо еще сохранившиеся кирзачи.
Облетевший за холодную ночь, пустой и тихий осенний лес стоял по обе стороны дороги, и сквозь легкие чистые березки и осины просматривались дубки, все еще державшие на черных ветвях желтую листву как награду за стойкость.
Три человека вышли на дорогу с какой-то лесной тропинки. Заметили обоз и торопливо серыми тенями шмыгнули за дубки, притаились.
Но Левушкин уже широко открыл глаза – и они мгновенно просветлели. Непонятным, шестым, врожденным чувством он ощутил присутствие чужих людей. Отпрыгнув в сторону, он щелкнул предохранителем автомата.
– Э, выходи! – крикнул он. – Живо!
И тон его не оставлял сомнений, что он не станет медлить со спусковым крючком автомата.
Из-за дубков вышли две старушки и старичок.
Старушки были по-довоенному, по-мирному чистенькие, в черных платках, черных жакетах и черных юбках до пят, будто в церковь собрались, да еще с одинаковыми пестрядинными узелками в руках; правда, и жакетки, и платки, и юбки, и даже пестрядь – все латаное-перелатаное…
Старик же имел вид особый, на нем был промасленный танкистский комбинезон, дополненный лаптями и онучами.
– О! Партизаны! – радостно сказал старик, и прокуренные усы его поднялись.
– Мы не партизаны, – ответил Левушкин, оглядываясь на подходивший обоз. – Не видишь – макулатуру собираем… А ты что за танкист?
– Почему танкист? – необидчиво возразил старик, подходя к телеге, за ним тихонько, скромненько шествовали старушки. – Комбинезон вещь хорошая для осени, малопромокаемая. Сейчас война людей раздевает, война и одевает, будьте любезны.
Проскрипели и остановились повозки. Дедок обменялся понимающим взглядом с Андреевым, несшим свои сапоги на плече. Принадлежность к одному поколению и житейский опыт объединяли их.
– Сначала испугались, – пояснил старик, обращаясь теперь уже ко всем партизанам. – Может, полицаи? Нет, глядим, свои…
– Почему же свои? – спросил Левушкин.
– Во! – и старик взглядом указал на обмотанные тряпками ноги разведчика. – Какие ж вы полицаи?
– Ну ладно, – сурово сказал Левушкин, партизанское самолюбие которого оказалось уязвленным. – Ты что за личность?
– Я Стяжонок Григорь Данилович, это жена моя, – он указал на старушку повыше ростом, – а это сестра ее, свояченица моя, Мария Петровна, будьте любезны!
Партизаны, истощенные переходом, смотрели на стариков безучастными тупыми глазами, и лишь Левушкин вел расспросы.
– Это что ж за фамилия такая или кличка – Стяжонок?
– Зачем кличка? Фамилия. Белорусы мы. Из деревни Крещотки, на реке Сночь, слыхали? А идем в Вербилки, это уж Украина, будьте любезны. В Вербилках у нас две дочки, зять да внучата, полный интернационал. Сегодня ж Параскева… Параскева-грязница у нас…
– Празднуете, значит! – Левушкин сплюнул.
– Да ведь живые. Покинутые, а живые.
– Живые. Зятья у вас… молодые небось зятья-то?.. Документ есть?
– Недоверие, – пробормотал старик и полез под комбинезон.
– Доверие, недоверие… Может, ты полицаев прислужник?
– Не! Напротив, я на маслозаводе в сепаратор гайку кинул! – сказал старичок и протянул разведчику замусоленную бумажку.
– Будет расспрашивать, – сказал Левушкину Андреев. – Ты бы немцев так расспрашивал.
– А я ученый-переученый… Ты погляди, какой документ! «Свидетельство… указом его императорского величества… о высочайшем пожаловании Стяжонку Григорию Данилову… Георгия третьей степени…» Во!
– Удобный документ! – сказал старичок. – Всеобщий! И для немцев, и для полицаев, и для своих…
– Отдай ему бумагу, – сказал майор и, кряхтя, слез с телеги.
Бывалый солдат Стяжонок сразу почуял в Топоркове настоящего командира и невольно подтянулся, лапти его сошлись каблуками.
– Немцы в Крещотках есть? – спросил Топорков.
– Нету.
– А в Вербилках – не знаете?
– И в Вербилках нету. Чего им там? Наглядывают время от времени. Полицаи наведываются. Господин Щиплюк, трясця его матери. Так у нас будет специальная просьба до вас, чтоб вы его наказали примерно – повесили или расстреляли, это уж как вам будет угодно.
– Очень вас просим, – тут же вмешались в разговор старушки, услышав фамилию Щиплюка, губы их гневно затряслись. – Обтерпелые из-за него, как ягнята!