Обратной дороги нет — страница 19 из 60

– Мы подумаем, – сказал Топорков.

4

Горела над деревней лимонная осенняя заря. Пригасал день, дома темными кубами вставали на желтом небе.

Топорков с автоматом за плечом шел по пустой улице. Подошел к мазанке, за плетнем которой, несмотря на поздний час и холод, как солнце, пылали золотые шары.

Топорков прошел за калитку и, тяжело дыша, перешагнул приступку. Постучал.

– Заходьте, заходьте! – ответил стуку певучий женский голос.

В светелке горела керосиновая лампа – неслыханная роскошь для военных времен, стены были гладко выбелены, и пергаментное лицо майора слилось с их фоном.

– Сидайте! – сказала женщина и смахнула с табурета несуществующую пыль.

Ей было около сорока – крепкая, с крепкой грудью, с темными крепкими руками. Перед ее живостью и здоровьем Топорков казался бесплотным, как тень.

– А где сам? – спросил майор.

– Щас, щас, – сказала женщина, обеспокоенно покосилась на автомат и вышла в коридор, там загрохотала какими-то задвижками.

Топорков окинул взглядом горницу: взбитые подушки, чистый глиняный пол, герань и «слезки» на подоконниках и фотографии, фотографии… А между окнами в обрамлении рушников главная фотография: Он и Она, оба в чем-то схожие, крепколицые, скуластые, серьезные, видать, очень хозяйственные.

Топорков вяло, ссутулившись, сел на табурет. Он и Она следили со стены за каждым его движением.

Прогрохотало, проскрипело в сенях, и в светелку вошел мужчина с кудлатой свежей бородкой и густыми пепельными космами.

Они пристально вглядывались друг в друга – бородач и Топорков. Лицо мужчины наконец выразило несмелую радость.

– Значит, все-таки Топорков! А я гадал: он или нет…

– А я тебя сразу узнал, капитан Сыромягин, несмотря на бороду!

Мужчина приложил палец к губам и оглянулся на дверь.

– Лейтенант, а не капитан, – прошептал он. – Для конспирации.

– Ближе к народу? – спросил Топорков и указал на табурет напротив. – Садись.

Протянутой руки он не заметил. Сыромягин сел и беспокойно заерзал.

– Значит, и ты бежал… – и густым зычным голосом крикнул в дверь: – Фрося, тащи закуску и все прочее!..

Хозяйка влетела с тарелками и бутылкой так стремительно, словно стояла, томясь, за дверью, как генеральский вестовой. В ней чувствовалась добрая довоенная выучка.

Толстое, нежнейшего мраморного рисунка сало было на этих тарелках, и кровяная колбаса была на них, нарезанная темно-вишневыми ломтиками, и лучок, и крупнокалиберные чесночины.

– Ты когда бежал? – спросил Сыромягин.

– Неделю назад.

– А я уж два месяца. Летит время!

– Да, – согласился Топорков, не сводя с Сыромягина пристального взгляда.

– Эх, были мы в зубах самой фашистской смерти, а теперь вот на свободе. Не верится! – сказал Сыромягин и поспешно разлил самогон в стаканы.

– После тебя в нашем бараке каждого пятого расстреляли, – тихо сказал Топорков. – Двадцать человек!..

– Да, это уж у них порядок железный! Сволочи…

– Я четвертым оказался.

– Повезло! Эх, майор. Ну, что смотришь так, не пьешь? На войне – кому везет, кому нет. Сам знаешь. Осуждаешь, что ль? Все мы побывали в переделках, огонь и воду прошли. И судьба распорядилась, кому какой жребий. Мог и я оказаться пятым.

Стакан в его руке нерешительно завис над столом.

– Да, жребий, – сказал Топорков задумчиво. – Полицаи не беспокоят?

– Прячусь. Деревня дружная, предупреждает. Староста свой, дурит немцев.

– Каждого пятого… Вот лейтенант Сысоев оказался пятым.

– Это у них так заведено, – угрюмо повторил Сыромягин и поставил стакан на стол.

За плечом своего бывшего товарища Топорков видел чисто выбеленную стену, на которой висели фотографии: остановившийся во времени довоенный крестьянский мир. В этом мире не было места капитану Сыромягину. Не он, капитан, был тем скуластым парнем в ситцевой косоворотке, в полушубке, в пиджаке с гигантскими ватными плечами, с гармоникой, со щенком на коленях, не он, капитан, был парнем, который выстроил эту мазанку, посадил золотые шары под окнами и прибил на стену меж окнами классический семейный портрет. Он и Она…

– Двадцать человек! – повторил Топорков.

– А после тебя? И ты на воле гуляешь! Ешь и пьешь… И за тебя люди полегли. И ты даже не знаешь кто.

Топорков встал.

– Я не за то тебя виню, что от фашистов на волю бежал, – медленно, скрипуче сказал он. – И не за то, что сало ешь. Я за то виню, что от полицаев хоронишься. Войну пережидаешь. Ты за тех двадцать воевать должен. Ты двадцать немцев должен уложить! Примак!

Он направился к двери.

– Я не трус, ты знаешь! – крикнул Сыромягин. – Ты ж меня знаешь по лагерю…

– Не только беда испытывает, – сказал Топорков устало. – Благополучие тоже испытывает. Храбрый ты был от отчаянья, а сытый ты – трус… И вот что, Сыромягин…

Майор прислонился к косяку. Голос его зазвучал почти задушевно:

– Если б это было не в деревне, которая нас приютила и обогрела, я бы расстрелял тебя как дезертира. И никаких угрызений совести не испытывал. Затем и пришел, чтоб сказать тебе это. Подумай!.. – и вышел.

Хозяйка Фрося серой мышью шмыгнула, пропуская его к двери, звякнула щеколдой, поспешив запереть мазанку. Она охраняла временный этот военный уют, огражденный от войны глиняными побеленными стенами.

В ночь постепенно уходили леса. На закраинах деревни, у дорог и тропинок, горели костры, и сидели у костров деревенские мальчишки – зоркие и неподкупные часовые.

– Я тоже, как четырнадцать исполнится, в партизаны пойду, – говорил один, конопушный. – Я знаю, с четырнадцати они берут…

У клуни на фоне мерцающего, еще не утратившего нежного зелено-желтого цвета неба виднелись силуэты Бертолета и Галины.

– Боже, как хорошо… не стреляют… тишина… И слышишь, лошади дышат?.. Будто уже мир наступил… – прижавшись к колючему, обтрепанному пальто Бертолета, говорила Галина и снизу вверх смотрела на его измученное, с запавшими глазами лицо. – А может, еще и спасемся, выберемся, а? Может, вот так всю войну пройдем мимо смерти? Бывает ведь такое – люди с войны живыми приходят…

5

В клуне на глиняном полу горела плошка, и при ее свете Андреев выкладывал из вещмешка нехитрые партизанские пожитки, а Топорков склонился над блокнотом.

«…Выбрались из окружения. Прикрывая отход обоза, погиб Гонта…» – записал он.

Пламя плошки металось, и белое лицо Топоркова то вспыхивало, то уходило в необъятную пустоту клуни.

«…27 октября… Прошли 60 км, остановились на ночлег в селе Вербилки…»

Резко качнулось пламя плошки, с визгом и очень широко распахнулась дверь, и в проеме встал Левушкин. Оставив дверь открытой, он, шатаясь, прошел мимо плошки, едва не задев ее. Остановился.

Андреев обеспокоенно посмотрел на майора, затем на Левушкина.

– Уважают нас, – сказал Левушкин. – Очень уважают нас в деревнях.

Майор спокойно и с интересом наблюдал за Левушкиным. Левушкин взглянул на майора, на Андреева. Взгляды их столкнулись. И Левушкин сказал ворчливо и с вызовом:

– Ну, что вы смотрите!.. Ну и нечего на меня смотреть! Мы вот здесь… – он запнулся, мучась от косноязычия и стараясь выразить какую-то сложную и глубокую мысль. – Мы, значит, здесь, а они – там!

Неверным движением он указал на открытую дверь клуни.

– Кто они? – спросил Топорков.

– А!.. – махнул рукой Левушкин и резко опустился на сено. Неловко снимая сапоги, он пробормотал: – «Пусть сердце живей бьется, пусть в жилах льется кровь!..»

Так и не сняв сапог, откинулся на спину и затих. Андреев с тревогой посмотрел на командира и, видимо решившись как-то защитить подгулявшего товарища, начал было осторожно и дипломатично;

– Товарищ майор!..

Но Топорков энергично взмахнул рукой, не давая старику высказаться:

– Ладно… Будем считать, что чисто нервное.

Разведчик, переворачиваясь в полусне, прошелестел сеном и пробормотал заключительное двустишие:

– «Живи, пока живется. Да здравствует любовь!..»

День десятый. Лесной кордон. Встреча со Щиплюком

1

Едва начало светать, обоз уже выстроился на окраине лесного села. Партизаны проверяли упряжки, укладку ящиков. Позванивали под ногами примороженные крепким утренником лужицы.

Тут же хлопотал, помогая партизанам, Стяжонок в своем черном, лоснящемся комбинезоне. Приковылял на костылях и угрюмый Коваль, принес тяжелый узел.

– Провиант, – пояснил Коваль и вывалил узел на повозку. – А вот чего вам не можем дать: сапог и лошадей. Сами понимаете, какая ценность в мужицком деле.

Топорков оглядел «голландок», которых Левушкин подвязывал к задку телеги.

– Оставь им коров, – сказал майор. – Нам уж недолго.

– Не, телку можете оставить, – возразил Коваль. – А продуктовую берите. Пускай при раненом… – И добавил: – А переправляться советую в Крещотках. Народ там правильный: сплавщики. Подсобят. Придумают чего-нибудь.

– Придумаем, – подтвердил и Стяжонок. – Только в село обозом не входите. Одного кого-нибудь пришлите – и в крайний дом от дороги. То свояченицы моей дом, Марии Петровны. А она мне сообщит, и будьте любезны. Переправим!

Обоз тронулся. Топорков некоторое время стоял в нерешительности, как будто вслушиваясь в звуки пробуждающегося села: пение петухов, собачий лай, хлопанье и скрип калиток…

Он смотрел на мазанку, затынок которой густо порос золотыми шарами, и как будто ждал чего-то. Но тиха была мазанка, не шевелились занавески на окнах, не курилась труба.

Топорков попрощался с Ковалем и Стяжонком и, уже не оборачиваясь, клонясь вперед прямым туловищем, пошел догонять обоз.

И снова крутились спицы, отсчитывая походное время. Постепенно затихало пение петухов.

Когда Левушкин оглянулся, он увидел лишь березовый лесок, безжизненный и пустой.

– Может, мне приснилось? – спросил разведчик. – Может, не было этой деревушки?