Обратной дороги нет — страница 27 из 60

Он обжил подоконник в коридоре, застолбил местечко на краю. Подолгу с завистью глядел на выздоравливающих, которые ковыляли по дорожкам госпитального сквера без костылей и без палок. Счастливцы!..

И замечал, как с каждым днем все больше желтели на деревьях листья, как их мягкий шепот менялся на жесткий металлический шелест. «Как у венков на кладбище»…

Госпитальную скуку развеивала кинопередвижка, которая с постоянной регулярностью раз в неделю привозила не самые свежие «Новости дня» или очередные сатирические выпуски про Антошу Рыбкина или Швейка, которые проявляли чудеса храбрости в борьбе с Гитлером. Гитлера уморительно изображал сам Мартинсон. Кинопередвижку ждали почти так же, как писем из дому.

Анохин первый со своего подоконника увидел, как возле входа в здание госпиталя остановился старенький «газик» и пожилой, скрюченный радикулитом киномеханик Петр Спиридоныч, имя и отчество которого раненые сократили до Бидоныча, стал выгружать железные широкие банки с пленкой. Анохин уже знал, что эти банки называются яуфами, но в госпитале они шли под наименованием «бидоны».

– Кино привезли! – объявил Анохин.

К окну подтянулись еще несколько раненых. Глядя вниз, они обсудили, что яуф не один, значит, в довесок к «Новостям дня» им покажут еще и какое-то художественное кино. Может, даже американское. Бидоныч уже привозил «Серенаду солнечной долины» и обещал выпросить «Сестру его дворецкого» – фильм, которого здесь еще никто не видел, но слухи о нем уже прокатились по госпиталям.

Когда две крепконогие, плотные санитарки ввезли в зал на каталке передвижку, раненые окружили киномеханика.

– Чем порадуешь, Бидоныч?

– Радостным для кажного кином, – уклончиво ответил Бидоныч.

– Поди, «Сестру дворецкого» привез? – пытались угадать раненые.

– Бери выше!

– Куда ж выше?

– Про фрицев.

– Эка невидаль, – разочарованно сказал Пунькин из соседней палаты. – Мы на них живьем насмотрелись – до сих пор по ночам мерещатся.

– Не, такого вы еще не видали!

Бидоныч, разговаривая, привычно подключил кинопроектор к электрической сети, разложил на столе коробки с фильмами, склянку с ацетоном и кисточку на случай обрыва ленты…

Тем временем зал заполнялся ранеными. Рассаживались на скамейках напротив сшитого из старых простыней экрана. Костыли, костыли…

Потом сестрички привели загипсованных «пистолетов» с раздробленными ключицами и «груднят», руки которых были наглухо перебинтованы. Привезли «гиревиков» на кроватях, приспособленных для вытяжки ног.

Раненые тихо переговаривались. Покашливали. Ждали…

Застрекотал проекционный аппарат, и на экране высветилась надпись «17 июля 1944 года. Москва». А потом появились гитлеровцы. Они во всю ширь заполонили главную московскую улицу. Шеренга за шеренгой. И не видно ни начала, ни конца колонне. Она начиналась где-то в прилегающих к Кремлю улицах и исчезала далеко за Белорусским вокзалом. Их тысячи и тысячи, генералов и офицеров, унтеров и рядовых. Одежка драная, мятая, лица изможденные: попали в плен после тяжелых боев. Высшие чины старались соблюсти чувство собственного достоинства, держались ровно, глядели прямо перед собой. Рядовые и унтеры не скрывали своего любопытства, разглядывали дома и людей. Как-никак, это Москва, к которой они так давно стремились.

В зале наступила полная тишина. Все смолкли. Даже не кашляли. Эти зрители знали, что такое гитлеровцы. Но в таком количестве… пленные… в Москве… Небывалое зрелище!

А на экране гитлеровцы тяжело шаркали сапогами по асфальту. Позвякивали котелки и жестяные банки, подвешенные к поясам. Мелодия плена…

Конвоиры с насупленными крестьянскими лицами весьма грозно держали винтовки со штыками наперевес. В этом было нечто театральное, потому что ясно: никто из пленных никуда не убежит.

На тротуарах стояли молчаливые москвичи. Одеты легко: лето, жара. На узких балконах тоже тесно. И из множества распахнутых окон разглядывали пленных. Большинство еще никогда не видели фашистских вояк вблизи. Веселья и праздничности среди москвичей не было. Лишь мрачноватое любопытство, смешанное у кого с торжеством, а у кого и с жалостью.

Лента закончилась, вспыхнул свет. Раненые зашумели:

– Не порть радость, Бидоныч!

– Обедом не покормим!

– Покажи еще раз!

– Чего на них по второму разу глядеть-то? – развел руками хозяин передвижки. – Щас я вам новое кино покажу. «В шесть часов вечера после войны». Ладынина, Самойлов, Любезнов! Во!

– Ну даешь, Бидоныч! «В шесть часов после…» Еще война не кончилась!

– Не! Давай еще раз про пленных фрицев. Именины сердца!..

– Ага! Повтори про немцев! А Ладынину опосля!

Механик вновь начал заправлять ленту.

Анохин, опираясь на костыли и опасливо приподнимая перебинтованную ногу, чтобы ни за что не зацепить, не удариться, встал:

– Нашли, что по второму разу смотреть! – пробормотал он и вышел из зала.

– Свет! – прошипели ему вслед. – Дверь закрой!

Дверь закрылась, и на экране вновь возникли шеренги бредущих пленных немцев, заполнившие всю ширину московской улицы Горького. Опять вглядывались раненые в чужие лица. И ничего такого в этих вояках не находили. А как они напугали в сорок первом! Получили по соплям – враз полиняли…

В коридоре, в выгородке из парт – госпиталь размещался в бывшей школе – что-то записывала в журнал медсестра. Симпатичная. Строгая. С химическими завитушками каштановых волос.

Анохин присел за парту. Сидел молча, наблюдал. И медсестра изредка поглядывала на него. Герой, а лицо совсем мальчишеское. Война еще не совсем изменила его. Оно выдавало и мягкость, и жесткость, и упрямство, и еще многое из того, что испытал человек, проведший два года на фронте, перенесший уже два ранения и и из-за третьего несколько месяцев провалявшийся в госпиталях.

– Ты чего, Емельян Прокофьич? Болит? – спросила уставшая медсестра с профессиональной участливостью.

Рядом с медсестрой поблескивал на электроплитке блестящий бикс. Глухо постукивали в нем кипятящиеся хирургические инструменты. Часть инструментов лежала на расстеленной простынке: орудия «костоломов». Пилы, щипцы, молотки, зубила… Прямо дровосеки тут хозяйничали или слесари.

– А хочешь, Любочка, я за тебя малость попишу. У меня хороший почерк.

– А больше писать нечего. Спасибо.

Анохин помолчал немного, вновь поглядел на Любочку:

– А может, нагрузишь мензурочку? – спросил он без всякой надежды.

– Ты и так за эти месяцы намензурился – не выдохнешь, – строго сказала Любочка, но, поглядев на лицо Анохина, молча открыла шкафчик ключиком, достала оттуда склянку, налила. Анохин залпом выпил и тут же протянул руку за новой порцией.

Но Любочка сделала жест: «Нет».

Емельян поставил мензурку на поднос и продолжал сидеть, рассматривая потолок, коридор, парты. Заметил неподалеку сваленные в кучу костыли, палки.

– А можно, я костыли на палку поменяю?

– С разрешения Потамошнева.

– Так он разрешил. Давно. Я сам боялся без костылей, – соврал Анохин.

Любочка неопределенно пожала плечами, что Анохин истолковал как «не возражаю». Выбрал для себя палку по руке и, оставив костыли, прошелся по коридору, стараясь не хромать. Было очень больно, нога все еще оставалась деревянной.

– Молодец, – похвалила Любочка. – А ты чего кино не смотришь?

– Что там смотреть! Пленных немцев?.. Я на них на фронте насмотрелся – выше крыши. Век бы их не видал! – и он сплюнул на ладонь, будто табачинка в рот попала.

– Это тех показывают, что летом по Москве гнали?

– Но! Их самых!

– Ой, Емельян Прокофьич! – оживилась медсестра. – Слушай, погляди за плиткой, я хоть краем глаза…

Она торопливо накрыла инструменты простыней и тихо исчезла в темноте зала.

Анохин пересел на место медсестры, пролистнул ее тетрадь. Ничего интересного. Прислушался. В зале ровно стрекотала передвижка, было слышно, как шаркают ноги пленных, позвякивают котелки и пустые консервные банки.

Оглянувшись по сторонам, он взял со стола хромированный стальной крючок с острым наконечником, ловко открыл шкафчик. Налил в мензурку спирт, торопливо выпил и закрыл дверцу. Пересел со стула медсестры, подальше от шкафчика…

А вечером к койке Анохина две санитарки подкатили кресло-каталку. Емельян прикрыл глаза, сделал вид, что спит.

– Просыпайся, Анохин, – затормошила медсестра, сменившая Любочку. Коренастая, конопатая.

– Куда?

– Сначала в процедурную. На клизму.

– Опять?

– Побыстрее, Анохин. Сам Бунаковский из-за тебя приехал, уже размывается.

– А может, не надо клизмы, – усаживаясь в кресло, запросился парнишка. – Меня уже на всю жизнь промыли!

– Такой порядок, Анохин! – строго объяснила сестра. – Ну как же! Наркоз!

– Не боись, Емеля, до толчка докатим, усадим, газетку поднесем, – балагурили его выздоравливающие друзья, Шевченко и Пунькин, толкая кресло по коридору. Возле процедурной они передали кресло санитаркам. Дальше им вход был воспрещен.

Уже с разбинтованной ногой его уложили на операционный стол. Вся нога была расписана свежими багровыми шрамами. И пока Бунаковский и два его ассистента тискали ногу Анохина, переговариваясь на непонятном ему языке, он скосил глаза на стол, где аккуратными рядочками лежали так знакомые ему различные блестящие инструменты: зажимы, пинцеты, скальпели, молотки, ножницы, долота и пилы. Они сверкали под многоглазой лампой.

Затем ему на лицо надели маску. И лампа стала медленно кружиться. Замелькали огни. И в этой мельтешне перед его взором возникла мешанина лиц и фигур совсем не тех немцев, которых он только сегодня видел на экране. Эти немцы с закатанными рукавами лезли на высотку, где он со своим отделением закрепился, и ловко и размашисто бросали гранаты-колотушки с длинными деревянными рукоятками. А потом появились другие – с карабинами. Они беззвучно пели, улюлюкали и смеялись, а Анохин бежал от них по развороченной снарядами и минами пахоте, петляя, как заяц. Он старался добежать до близкого уже и спасительного густого чернолесья. Но не добежал. Упал. И наступила темнота, в которой сквозь смех и улюлюканье вдруг проступили нормальные спокойные голоса, произносящие все те же непонятные Анохину слова. Трое магов в белых шапочках колдовали над ним. Кудесники.