Голос майора звучал теперь жестко и официально. Анохин даже встал, выслушивая начальство. Поморщился. Нога давала о себе знать.
За Анохиным заехал на полуторке старшина Чумаченко, и они отправились на товарную станцию. Свои пожитки и шинель Анохин забросил в кузов машины, а сам забрался в кабину. Кабина была тесная, не рассчитанная на троих. Шофер рулил, забившись в угол кабины.
Грузовик прыгал на булыжнике. Рядом с Анохиным трясся Чумаченко, бравого вида старшина с пышными кавалерийскими усами, как у Буденного. Ну, может, у него были чуть покороче. По всему было видно, что Чумаченко – человек настырный, деловитый, напористый, прошедший огни и воды.
– Так где строить-то будем, старшина? – поинтересовался Анохин.
– У черта на куличках. В тайге. Километров шестьсот отсюда.
– Карту хоть взяли?
– А то как же!.. Я бы вам что посоветовал, товарищ младший лейтенант. Вы не нервничайте, положитесь целиком на меня. Мы эту вышку месяца за два залудим. У меня опыт, я еще Днепрогэс строил…
– За два, говоришь? Это хорошо.
На товарной станции они отыскали нужную платформу и пакгауз, где должны загрузить вагоны всем необходимым для строительства вышки, от топоров и пил, до скоб и гвоздей.
Вагонов еще не было. Анохин и Чумаченко стояли на платформе у пакгауза, ежась под холодным ветром. Ждали.
Затем маневровый паровозик подтащил к пакгаузу теплушку и товарный вагон. Свистнув, остановился. Из теплушки выскочили два конвоира с карабинами, за ними быстро, подгоняемые сзади другими солдатами, на платформу посыпались пленные немцы, одетые в потрепанную мышиного цвета одежду. Звякали котелки и жестянки. Все тот же звук нищеты и неволи, всюду сопровождаемый пленных.
Немцы ежились под ветром. Поправляли пилотки, фуражки, укутывали шеи драными шарфиками, оглядываясь вокруг, не зная и не понимая, куда и зачем их доставили.
Немецкий полковник, долговязый, изможденный, непохожий на строевика, кадрового, наскоро всех подравнял и повернулся, вытягивая руки, лицом к «начальству». По сторонам этого строя встали конвоиры, по фронтовым понятиям старики, и молоденький очкарик-радист.
Анохин равнодушно наблюдал за этим действом, полагая, что и вагоны, и пленные, и конвоиры – все это никак к нему не относится.
Но сержант-конвоир, придерживая карабин, побежал именно к ним и, вытягиваясь перед бравым Чумаченко, приложил ладонь к шапке… но вовремя заметил свою ошибку. Его сбил с панталыку офицерский «прикид» Чумаченко: пистолет, шинелька доброго сукна, офицерский ремень, хромовые сапоги. И усы, конечно.
– Товарищ лейтенант! – обратился сержант уже к Анохину. – Спецстройбригада в составе двадцати семи человек… в ваше распоряжение… – Он усмотрел за полой распахнутой шинели Золотую звезду и осекся.
– Эт-то кто? – с негодованием, даже с ужасом глядя на немцев, спросил Анохин.
– Так немцы – двадцать человек, да конвойные, товарищ Герой Совет…
– Какие еще немцы?
– «Наши» немцы… Стройбригада…
– Немцы?..
Сержант не понял причины остервенения младшего лейтенанта. Лицо этого немолодого конвойного служаки выражало испуг. Что он сказал не так?
– Ну, пленные, – попытался пояснить он. – Обыкновенные «фрицы». Аллес капут!..
Анохин не стал ничего больше слушать. Он бросился вон от этого строя. Почти бегом в сторону вокзала. Морщась от боли и стуча палкой о дощатый настил.
– Куда же вы, това… – ничего не понимающий Чумаченко тоже замер с открытым ртом, потому что Анохин, не оборачиваясь, вприпрыжку уходил все дальше по дощатому настилу.
Полковник Бульбах презрительно усмехнулся. Он уже немного изучил русских. Они непредсказуемы. Сначала совершают поступок, потом думают. Пленные переглядывались. Их тоже пугала любая неожиданность.
Анохин не пришел, а прибежал в комендатуру. Резко распахнул дверь и встал на пороге знакомого кабинета. Лицо его исказилось от боли и негодования.
– Согласен! – почти закричал он удивленно вскинувшему глаза майору. – Согласен на штрафбат! На трибунал!..
– Можно. Я похлопочу, – спокойно сказал майор.
– Это же гитлеровцы, товарищ майор!
– Это – пленные.
– Какая разница! Я даже их запах на дух не переношу! Сколь они у меня друзей переторкали! – взмолился Анохин. – Осерчаю, не дай бог! Как тогда?
– Тогда, бесспорно, трибунал. А сейчас?
– Что «сейчас»? – не понял Анохин.
– Вызывать комендантский взвод?
– Зачем?
– Сдадите свою амуницию. Вместе со Звездой. И, для начала, на гауптвахту. Пока я буду оформлять дело в трибунал.
– Ну а если без комендантского взвода? Если как-то по-хорошему? Ну не переношу я их!
– По-хорошему? – ласково спросил майор и вдруг остервенело закричал: – Кру-гом!.. Ша-гом марш!
Не ожидавший от майора вспышки такого гнева, Анохин развернулся по-уставному, неловко зацепив левой ногой правую. Едва не взвыл от боли. Зашагал…
А майор добавил вдогонку:
– Это армия, а не детский сад! Хочу – не хочу, переношу – не переношу!.. – и покачал головой. Хорошо, что капитана не было. Он бы позлорадствовал.
Глава четвертая
Трясся и кряхтел старенький вагон-теплушка. На устланных соломой двухэтажных нарах спали пленные. Кое-кто из-за тесноты спал и под нарами, где тоже толстым слоем была настелена солома. Маленькие, под самым потолком, окошки были забраны колючей проволокой, в одно из них выведена труба печки-буржуйки.
Часть вагона, примерно треть – для охраны, – была выгорожена брезентом, натянутым между стойками. Полог брезента откидывался и служил дверью. Здесь было чуть просторнее, топилась своя буржуйка и на нарах лежали матрасы, а не солома. Из ящиков с инструментами и со всяким крепежным железом был сооружен стол, над ним покачивался подвешенный на проволоке фонарь «летучая мышь». На другом ящике, в уголке, стояла кое-какая посуда, котелки, кружки, лежали буханки хлеба, нож, ложки.
Свободные от дежурства охранники спали, с головой укрывшись одеялами. На своих нарах худой радист-очкарик Комаров возился со старенькой трофейной рацией «телефункен». Антенна протянулась к окошку, штырь был выставлен наружу через уголок отбитого стекла. На движения руки Комарова рация отзывалась жалобным писком и треском.
Стучали колеса, скрипел вагон.
Чумаченко рассматривал расстеленную на ящике-столе карту. Долго рассматривал, затем перевернул лист. Покачал головой. Похоже, что в картах он не очень разбирался, но перед своими подчиненными ему было приятно выглядеть занятым.
Анохин лежал с открытыми глазами. Он был весь погружен в свои думы. Очевидно, невеселые. За брезентом слышался невнятный немецкий говор.
– Глинище, – сам с собою рассуждал Чумаченко. – С чего так назвали? Глины у них, что ли, навалом?
– Налей, – попросил Анохин, не поворачивая головы.
– Так НЗ же…
– Ну, отщипни чуток от НЗ.
Чумаченко, отвернувшись, налил спирта из фляжки в кружку. Анохин, привстав, выпил. Конвоиры посмотрели на него, втянув ноздрями спиртовый запах.
– Товарищу лейтенанту после госпиталю для поправки, – пояснил старшина и, предварительно обтерев рукавом, протянул Анохину огурец.
– Что еще за Глинище? – хрустя огурцом, спросил Анохин.
– Да вот, – Чумаченко ткнул прокуренным пальцем в карту. – Нам в этих Глинищах выгружаться. А деревушка, где строить, Полумгла – вона где!
Анохин присел на своих нарах, стал разглядывать карту.
– До этой Полумглы еще ого-го! – Он измерил расстояние пальцами, как циркулем.
– И чего бы им в Глинищах эту самую вышку не строить, – задумчиво сказал Чумаченко. – И «железка» здесь, и тайги хватит. Все под рукой.
– Может, место низкое. Для вышки, я так понимаю, высотка нужна.
– Высотка! Высотки всем нужны. Вона какие бои за эти высотки! А дойти туда как? Вы поглядите, Емельян Прокофьич, в окно.
Анохин увидел: за окном летела белая снежная крупка. Он поднялся, подошел к окну, подтянулся. Пороша густо покрыла землю, четко выделив тропы и дороги…
Темнело быстро: словно кто-то там, наверху, одну за другой гасил свечи.
– К зиме едем, Емельян Прокофьич, – продолжил Чумаченко. – А вещевое довольствие у нас – хуже некуда. Продуктовое тоже… И шанцевый инструмент – слезы. Как справимся? А ответственности-то мильон и маленькая тележка!
Анохин нахмурился.
– Чего ж раньше молчал? Когда грузились.
– А откуда вы знаете, что молчал? – возразил Чумаченко. – Я все начальство на ноги поднял. Жизни им не давал. Чуть до Батюка не дошел. А что толку, когда на складах почти ничего нет.
Анохин отвернулся к стенке теплушки, замолчал. А Чумаченко продолжил:
– Но вообще-то не впадайте в унынию, Емельян Прокофьич. Вот и на Днепрогэсе поначалу было почти так. Приехали, а там голый берег и речка водопадом гремит. Страшно! Но приспособились. И пилы достали, и топоры – и пошло-поехало… Большинство, честно скажу, даже в столовку не ходили. Невест себе нашли, пообженились. Временно, конечно… А вы-то хоть женаты, Емельян Прокофьич?
Анохин промолчал. Ему уже начинал надоедать словоохотливый старшина. Но и уходить в себя, оставаться наедине с болью и невеселыми мыслями было тошно.
А за брезентом, словно за каменной стеной, разгородившей два мира, текла своя жизнь. Немец-повар ложкой отмерял пшено, считая, шевелил губами. Сыпал пшено в установленный на «буржуйке» казан. Затем стал туда же крошить кусочки комбижира от желтого брикета.
Добровольные помощники – Ганс и Петер – подкладывали в печку дрова, подливали в казан воду. Рослый крепкий Ганс сохранил некоторую искорку любопытства в глазах и, несмотря на свою тяжеловесность, был быстр в движениях. Под стать ему был неторопливый и рассудительный Петер. Ростом пониже, но поплечистее, в мирной жизни он, судя по всему, был крестьянином или батраком, привычным к физическому труду. Не потерялся он и в плену. Еще несколько немцев грели руки у буржуйки. И пока закипал кандер, они о чем-то разговаривали, спорили. Скорее всего, пытались понять, куда их везут, что их ждет впереди?