Дома, правда, несколько обветшали за время Первой мировой, революции, Гражданской, раскулачивания, коллективизации и этой последней, самой страшной войны. Но все же оказались живучие, все перенесли. К ним бы только чуть руки приложить, немного подправить.
Среди собравшихся «вооруженных» жителей гомон, разговоры.
– Чего они сюда прутся? Фронт уже вона где. Может, тебе приблазнились эти немцы, Северьяныч? – охали полумглянки, и особенно выделялся мощный грудной голос красавицы Феонии, бабоньки в соку, матери Кешки, мальчишечьего верховода и заводилы. Кешка был сегодня вроде именинника, потому что принес в деревню весть о приближающихся к деревне немцах.
– Точно, фашисты! – кричал мальчонка, радуясь своей популярности.
Кроме Феонии, Кешки, Северьяныча, здесь была и худая темнолицая, видно сильная и злая, Евдокия, и молоденькая и красивая, с испуганными и наивными глазами Палашка, и одетая во все черное травница и знахарка тощая старуха Лукерья – крестная мать давно осиротевшей Палашки, и еще безногий, сидящий на деревянном «кону» с полозьями Игнашка. В руках у него были две увесистые колодки-толкачки с ручками – для езды… Человек тридцать собралось. Не густо получалось в Полумгле только с мужиками. Они стояли малой кучкой чуть в сторонке от женщин, покуривали.
– Мне, может, и приблазнилось, – согласился Северьяныч. – А у Кешки-то глаза молодые, вострые… Скажи, Кеха, ты их хорошо разглядел?
– А то! Такие, как в кине.
– А что ишшо углядел? С ружьями, без? – допытывался Северьяныч.
– Вроде – без. При них наши солдаты, те с ружжами.
– Во! С ружьями, стал быть, нашенски конвоиры, – пришел к заключению Северьяныч.
– А вдруг не нашенски? Может, обманные конвоиры? Может… энто… десан фашистский?
– Поглядим.
Переговариваясь, они с тревожным любопытством вглядывались в серую снежную морось, скрывавшую дальний лес за кулигой и даже наполовину саму кулигу. За полверсты уже ничего не разглядеть.
– А ежели под конвоем, то зачем их сюда ведуть?
– «Зачем, зачем»! Может, для показу, какие они. А то слыхать слыхали, а не видели.
– А чего на их глядеть? Маленьки, говорят, да ухватисты, ровно черти.
– Да не! С виду люди как люди. Я их в Архангельску-городу видал, там слобода немецкая была. Солидны, бородаты, пиво пить мастера, – вступил в разговор стоявший до этого в сторонке именитый резчик по дереву Африкан, человек без возраста.
– Это ковды было? А теперь Гитлер нову породу вывел. Лютую, хуже цепных кобелей, – возразил Северьяныч. Он бегал среди людей, суетился. В этой Богом забытой деревеньке он представлял какую-никакую власть.
Они стояли у наполовину заметенной дороги, вокруг гуляли снежные заверти. Вглядывались в задернутую белым пологом даль. Ждали. Ветер понемногу стихал. За кулигою в сером мареве постепенно стала проглядывать полоска тайги.
Наконец какая-то темная змейка проступила из мглы, вытягиваясь на изгибе дороги.
– Идут! – разом выдохнули несколько женщин.
И все настороженно затихли, сжимая в руках свое оружие. Даже Северьяныч замер. Но, что-то вспомнив, сказал:
– Бабы, только порато не бить. Такого предписания в радиограмме не было. Ну разве только чуток, для политического воздействия.
– Ну разок-то дозволь! – попросила Евдокия, держа в руках увесистый дрын. – За Митроху мово!
– Ну разве что разок… – уступил было Северьяныч и тут же спохватился: – Не удумай! Знаю я твой разок!
– Больно ты жалостный! – огрызнулась Евдокия. – Ты б меня, вдову, пожалел, а не какого-т фашиста.
– Тебя пущай молодые жалеють. У меня уже жалости и на свою бабу не хватат… Но бить не моги!
– А чего ж, глядеть на них? Поглядно – не отрадно.
И вот уже стали различимы фигуры. Это было шествие обреченных.
Анохин, завидев вдали жителей Полумглы, кузнечиком, из последних сил, проскакал вдоль колонны и заковылял впереди. И тут же рядом с ним встал усатый красавец Чумаченко, старался незаметно поддерживать командира.
Немцы, закутанные в тряпье, ковыляли, с трудом передвигаясь по снегу. Обувка у них вовсе исхудала, на ногах громоздились какие-то опорки да обмотки, подмерзшие концы тряпок волочились за идущими.
Конвоиры шагали так же тяжело, как и пленные. Четверо солдат, покрепче других, тащили сани, на которых вповалку лежали несколько выбившихся из сил пленных. Нога одного из них волочилась, загребая снег.
– Нихт шлафен! Просыпайсь! – затормошил Мыскин лежащих на санях доходяг. – Деревня! Гляди, немцы… как там у вас?…дорф!
Доходяги приоткрыли глаза. Смотрели на жителей. С безразличием смотрели. Ни близость деревни, ни появление людей их нисколько не обрадовало. Хотя это была надежда на спасение, на жизнь. А с другой стороны – вилы и палки… Впрочем, какая разница?
Анохин мало чем отличался от немцев. Снег скрывал его погоны. Чумаченко поддерживал его так же, как немцы поддерживали друг друга. Высокий Ганс помогал идти двум своим товарищам, в том числе и медику Вернеру. Ганс был едва ли не единственный, у кого еще светился в глазах блеск и даже некоторое любопытство.
Жители Полумглы, точнее, жительницы, замерли в полном молчании, с мрачным безразличием встречая это шествие полутрупов.
Анохин все понял: от этих людей не следует ожидать ни сочувствия, ни ненависти, ни особого интереса. Так встретили бы призраков. Ну пришли, ну ушли…
Немцы тоже с тупой обреченностью поглядывали по сторонам. Их не беспокоили ни лопаты, ни вилы в руках встречавших: они были в том состоянии, когда побои уже ничего не значат, а смерть, возможно, даже желанна.
Мальчишки, и те застыли, глядя на это шествие привидений.
Анохин остановил колонну.
– Здравствуйте вам, земляки! – хрипло обратился он к собравшимся.
Посмотрел на «оружие» в руках встречающих. Но не было у него сил, чтобы усмехнуться, успокоить людей.
– Прибыли к вам для строительства важного объекта! – объяснил Анохин срывающимся заледенелым голосом.
Его, кажется, не поняли. Да и как понять? Что могут построить эти доходяги? Какой такой «объект»? И зачем он здесь, в Полумгле, в этой всеми забытой глухомани?
Однако «оружие» – палки, цепы, вилы – в руках жителей деревни как по волшебству превратились в орудия труда. На них опирались или даже положили в снег.
Анохин еще раз оглядел толпу, остановил взгляд на Северьяныче, который тоже онемел и лишь растерянно таращил глаза.
– Вы будете здесь старшой? – спросил он, угадав в старике главного. – Где нам разместиться? Может, какое складское помещение пустует или овин? Для размещения и сугрева.
Лейтенант окал, как и на станции. Услышав знакомые интонации, встречающие несколько потеплели.
– Складов, дорогой товарищ, в нашей местности отродясь не водилось. Нечего складать. А овин есть, как же! – обрел дар речи Северьяныч, обрадовавшийся свойскому говору лейтенанта. – Разместиться вполне бы сходно. Да только, как бы это вам попонятнее сказать, он уже почти что и не овин, а так, труха. Так что насчет обогреться – извините.
– Ты, отец, не философствуй, а показывай! – прикрикнул на старика Чумаченко. – Мы сами как-нибудь разберемся!
Тронулись в деревню. Овин они увидели еще издали. Добротное бревенчатое сооружение стояло на невысоком пригорке, на пустыре. При ближайшем рассмотрении они поняли, что старик был прав. Овин, обычно разогреваемый огромной глиняной печью для сушки снопов, был просто-напросто разорен. Крыша худая, воротница сломана, конопать из сруба повыдергана. Но главное – была разрушена печь. Кирпич разворован, и вокруг бывшей печи валялись только глиняные обломки. На полу лежали снежные заструги.
Но пленные все равно валились на земляной пол, старались подсунуть под себя ошметки старой перепревшей соломы. Попадали от усталости и конвоиры.
– Вы что же, отец, здесь хлеба сушите? – спросил старшина у стоящего в воротах Северьяныча.
– А кого ноне, мил человек, сушить-то? – ответил вопросом Северьяныч. – Земля стала малородимая. Каку малость соберем, по избам сушим… Лошадей смобилизовали, мужиков, понятно, допреж того. Овин стал без надобностев, вот его и порастрошшили… – Старик оглядел немцев. – Вообче-то дня за три можно бы подправить. Главное, печь. И крышу, понятно. И конопать…
– Какие три дня! – обозлился Анохин. – Костер! И живо!
Чумаченко склонился к уху Анохина:
– Товарищ лейтенант, это ж разве что только небо обогревать. Немцы за день почти все перемрут.
Анохин отмахнулся: мол, сам вижу. Он оглядел дыры наверху. Оттуда летели снежинки, опускались на лежащих людей. Немцы сипели и кашляли. Даже Бульбах, дольше всех своих державшийся на ногах, был не в состоянии подняться.
Северьяныч для солидности похмыкал в кулак, спросил:
– Ежели у вас тако сурьезно дело, то, прощения просим, начальствие ваше ковды прибудет?
– А это тебе кто? – сердито прошипел Чумаченко, указывая глазами на Анохина. – Чурка с глазами? – И вопросительно взглянул на лейтенанта: – Дозвольте, Емельян Прокофьич, мобилизовать население на работу! Я это, по закону военного времени, враз!
– Не суетитесь, старшина, – и Анохин обратился к Северьянычу: – Созывайте народ… ну, всех, кто нас вилами и палками встречал.
– А чего созывать? – удивился старик. – Вона он, народ… Ужо!
Народ, и верно, стоял у овина и как будто чего-то ждал. Люди северные, таежные, тугодумы. К пришлым, даже к своим, привыкли относиться с недоверием. Многое перевидали, многое перенесли даже в лучшие годы. Жалостливым видом их не пронять. Легко в душу не влезть. Сочувствие здесь не ходкий товар. Его заслужить надо.
Лица жителей были невозмутимы и бесстрастны, за исключением разве что Палашки и ее подруг-однолеток, которых одолевало обычное любопытство. Переминались с ноги на ногу. Опирались на все те же цепы, лопаты, палки и вилы, которые теперь служили им уже подпорками. Кого бить-то? Помирающих?
Анохин встал перед этой небольшой толпой, точнее, шеренгой, всмотрелся в лица.