В отгороженном (конвойном) отсеке овина радист Комаров, в очках с толстыми линзами, с полудня мучил старенький «телефункен». И к вечеру, наконец, связался с базой.
Здесь же находились и Анохин с Чумаченко, ждали связи.
– Батюк! – радист с почтением протянул Анохину наушники.
– Какой Батюк?
– Сказал, подполковник Батюк. Я думал, вы знаете. Видать, наше прямое начальство. Потому, как ругается, – свистящим шепотом доложил Комаров.
Анохин отжал тангенту на микрофоне. Одним наушником он слушал сам, другой был повернут к старшине, чтобы тот тоже вникал.
– Начальник спецкомандировки младший лейтенант Анохин!
– Анохин! – просипел голос в наушниках. – Почему голоса о себе не подаешь? Спрятался, понимаешь, в глухомани и затаился!.. Как там у тебя работа?
– Лес заготовили. Фундамент поставили. Ладим вторую площадку.
– Медленно чухаетесь, медленно!.. Кстати, какой у тебя процент убыли? Ну, в смысле пленных?
– Да все работают!
– Ой, ну не бреши, Анохин! У всех, понимаешь, убыль, а у тебя нету? Значит, мало гоняешь! Строгой дисциплины нету!.. Ты мне это… ты гуманизм на соплях там не разводи!
– Продукты на исходе, товарищ подполковник! Недокармливаем! Люди слабеют.
– Какие люди?
– Да пленные же.
– «Люди»… Это, Анохин, материал, – хрипел наушник. – Все-таки политически ты недотягиваешь! Не осмысливаешь текущий момент!.. Ну, да ладно! Встренемся, как следует поговорим. А пока… пока выкручивайся! Находи решения!
– Обещали же, что будет подвоз! – не сдавался младший лейтенант.
Но «телефункен» сипел уже что-то вовсе непонятное.
– Все! Гетеродин сдох! – вздохнул радист, забирая наушники.
Анохин сидел, задумавшись.
– Вообще-то, насчет дисциплинки, это товарищ подполковник верно подметили, – сказал старшина. – Многие немцы по избам шастают. Побираются или чинят чего… А работа, и верно, страдает. Распустились!
– А ты-то где живешь? – едко спросил Анохин.
– Ну… на квартире. А что? – обиженно ответил Чумаченко. – Разрешено. Командному составу на постой к местным… Я десять лет…
– Уже слышал.
– А у вас, товарищ младший лейтенант, я гляжу, не заладилось чего? – участливо и как человек, знающий великую тайну, спросил старшина. – Ночуете в овине… Я вам тут присмотрел квартирку с полным довольствием. Герою кажная рада будет!
– Спасибо! Но я не просил проявлять заботу, – сухо сказал Анохин и вышел.
– Видал? – спросил Чумаченко у радиста. – Чтой-то с ним? Не пьет боле. Карахтер вконец испортился. С чего, как думаешь?
– Да-да! – сочувственно отозвался радист, но его глаз за толстыми стеклами очков было совсем не видно. Невпопад он добавил: – Боюсь, не только гетеродин испортился. Есть у меня подозрение и на лампу ЛП-четыре. Вот и думаю, что тут можно схимичить.
– Думай-думай, кургузый, как жить без хвоста… Погоди, он еще даст всем нам прикурить!
– Кто?
– Да Анохин! – Чумаченко обиженно посмотрел на радиста: нет, не понимал его этот недоучившийся студент. Он был весь углублен в себя, видимо, размышлял над испорченным гетеродином. Разговор не клеился. Вздохнув, Чумаченко ушел.
Вскоре к Комарову вернулся Анохин. Сел на тот же стул, на котором несколькими минутами раньше сидел Чумаченко, и стал точно так же наблюдать, как радист колдовал над внутренностями своей радиостанции, изредка поглядывая на командира сквозь чудовищные стекла очков.
Через приоткрытую дверцу выгородки для радиста был хорошо виден весь овин. Он был подсвечен несколькими «русскими лампами» – лучинами, с которыми пленные научились быстро управляться.
На половине пленных текла своя жизнь. Кто-то чинил одежду, кто-то играл самодельными картами в веселую русскую игру – «дурака», кто-то огрызком карандаша писал на оберточной бумаге письмо. Куда, кому? Почты для пленных не существовало, тем более здесь, в северной таежной глухомани. Слышался приглушенный говор, храп, Бруно тихонько наигрывал на губной гармонике.
Пришел Ганс. Бодрствующие немцы встретили его возбужденно, сразу же обступили. Одобрительно хлопали по плечу. Он принес подаренный Феонией каравай серого ячменно-ржаного хлеба.
Повар Пауль кухонным ножом разрезал буханку на ровные махонькие кусочки. Часть отодвинул: для тех, кто уже спал. Бульбах попробовал отказаться от своей порции, объясняя, что Ганс честно заработал хлеб своим трудом, что это его хлеб. Но полковника заставили взять свою долю.
Чужой мир. Еще недавно враждебный и непонятный. Но в нем жили свои законы честности и порядочности, умноженные на немецкую аккуратность и педантичность.
Радист Комаров, оторвавшись от своего «телефункена», тоже вслед за Анохиным стал наблюдать за жизнью пленных.
– Вы обратили внимание, у них ни драк, ни споров. Почему? И говорят доброжелательно, без крика? – спросил вдруг Анохин у радиста. – Словно у себя дома.
Комаров понимающе кивнул.
– Они уважают друг друга, – после длинной паузы сказал он. – И еще, Емельян Прокофьич, знаете, у них зависти нет и наговоров… Если б они не воевали, а сразу в плен пошли – золотые были бы люди…
– Да уж… – Анохину трудно было представить себе это: мирные немцы.
– Раньше ведь в России много немцев жило, – сказал грамотный радист. – Я читал, миллионов пять. Трудяги и достойные были люди. А все Гитлер… Да не только… даже и не понять всего.
Размышляя над чем-то, что раньше не приходило ему в голову, Анохин продолжал глядеть на фигурки разношерстно одетых, изможденных людей. Вчерашних смертельных врагов.
Глава двенадцатая
На стройке возводили уже как бы второй этаж вышки, прибили лесенку, зигзагообразно уходящую вверх.
Бульбах ходил вокруг вышки, заглядывая в чертеж. Время от времени останавливался возле Анохина и что-то настойчиво пытался ему втолковать.
– Пошто он тебя дергает? – спросил Африкан у Анохина.
– Да шут его поймет. Говорит, вроде мы как бы от чертежа отступаем.
– Пошли его…
– Да уж два раза посылал… Не понимает.
– Ты его ко мне направь. Я ему доходно объясню.
Опираясь на палку, Анохин отошел в сторону, присел на бревно. И тут же возле него оказалась Палашка, которая, как и многие жители деревни, теперь помогала в строительстве.
– Вот ушли вы от нас, Емельян Прокофьич, не попрощамшись. Обиду нанесли и мне, и божатке. А здря! Никто на вас зла не держит. Потому как тогда-то не вы были, а зелье окаянное.
– Не пью я, Палашка! Не пью! С тех самых пор!
– Я знаю. Я кажный вечер на вас молитву читаю. Штоб зелье не примали, штоб нога не болела.
– Болит пока.
– Вы все ж возвертайтесь до нас. Божатка Лукерья вылечит ногу, – склонившись к Анохину, шепотом уговаривала Палашка. – У нее такие леки! И слово знает! Уж сколь к ней людей на костылях приходили, а покидали ее прям таки чуть не под гармошку, с присядом.
Она осторожно и ласково коснулась рукава шинели Анохина.
Бульбах, высмотрев что-то в своих чертежах, гневно набросился на сидящего высоко верхом на бревне немца. Тот с помощью большой киянки загонял край перекладины в паз. Немец ему отвечал, как положено отвечать полковнику. Тихо, вежливо.
Неожиданно киянка выпала у него из рук и, кувыркаясь, полетела вниз и упала на большую кучу стружек. Бульбах едва от нее увернулся. Вслед за киянкой, цепляясь ногами за доски, тяжело упал в стружки и немец, и остался лежать неподвижно.
Разговаривая с Палашкой, Анохин краем глаза наблюдал за Бульбахом и увидел, как свалился с лесов немец.
– Извини, Пелагея, там что-то случилось, – сказал Анохин и торопливо захромал к основанию вышки.
Растерявшийся полковник Бульбах позвал несостоявшегося медика Вернера. Тот стал осматривать неподвижно лежащего товарища. Ощупал жилку на шее, приподнял веки, затем слегка пошлепал его по щекам.
Немец постепенно пришел в себя и сел, с удивлением осматриваясь.
– Хунгеронмахт… Пльохо эссен, – пояснил Вернер, обращаясь одновременно и к Анохину и к Бульбаху. – Нет фляйш…миясо!.. Нет шпик!..
– Хунгер, хунгер! – повторил слова медика полковник. – Плехо!
– Ну, чего тут скоилось? – спросил Африкан, слезший с вышки и тоже взволнованный происшедшим.
– Чего непонятного! – объяснил Анохин. – Голодный обморок…
– Шлехт рацион! Жениив конвенцион экзистенц! – и Бульбах попытался объяснить Анохину законы Женевской конвенции. – Их протестире!
– «Конвенцион», «рацион»… – озадаченно пробормотал Анохин, выслушав длинную тираду полковника. – Да где ж его взять, этот самый рацион? Сам, что ли, не видишь, куда забрались? Кто приедет?
– Конечно, при такой погоде на морозе жиры нужны, – вмешался в разговор Чумаченко, заметно округлившийся за время постоя у Соломониды. – Нам на Днепрогэсе даже в голодный год по фунту сала давали. Такой вот толщины шпик, в ладонь!
– Я-а, дер Шпик! – обрадовался пониманию Бульбах. – Карашо!
– А я что, не понимаю, что шпик – хорошо, – угрюмо сказал Анохин. – Да подвоза, вишь, пока нету.
– Ну, ничо. Обошлось, – подвел итог Северьяныч. – А то я уж думал, нать актировать увечье-то… или похужее чего…
– …Флейш, яйко, млеко, – продолжал перечислять Бульбах.
– А шампанского? – предельно озлясь, спросил Чумаченко. – Шампанского не хочешь? – и поднес полковнику под нос кукиш.
Пострадавший немец сидел среди стружек, как в гнезде, и смотрел то на Анохина, то на Бульбаха, то на обступивших его товарищей и жителей деревни. Потом он неторопливо встал, подобрал валявшуюся у его ног киянку и решил опять взобраться на свое рабочее место. Но толстый Петер забрал у него киянку и вместо него полез на леса.
Люди постепенно стали расходиться.
Покинул площадку и Анохин. Хромая, он миновал овин и направился к похожему на избушку на курьих ножках продуктовому сараю, или, как называл свое рабочее прибежище Мыскин, каптерке. Вслед за Анохиным в каптерку пришел и Чумаченко.
Мыскин продемонстрировал своему начальству оставшиеся продукты. Потряс перед ними худосочными мешками с остатками муки и вермишели. В одной коробке сиротливо перекатывались три банки мясных консервов, в другой – с десяток сухарей.