Обратной дороги нет — страница 47 из 60

И только пристально присмотревшись, он заметил то, на что уже вторично указывала ему Феония: на вершине занесенного снегом бурелома виднелась круглая маленькая проталинка, из которой едва заметно вился легкий парок. Ветки над проталинкой чуть-чуть закуржавели.

После некоторого колебания Феония, словно собрав в кулак волю и силы, решительно направилась к бурелому. Торопливо, двумя руками, стала разгребать снег, приоткрывая лаз, ведущий в берлогу.

Ганс стоял, выставив рогатину, в позе учебного штыкового боя: «коли-отбейся». Оглянувшись и видя готовность немца, Феония подобранной толстой веткой стала тыкать ею в лаз и ворочать, стараясь во что-то ткнуть. Какое-то время в берлоге было тихо. Феония замерла, прислушиваясь. Ганс тоже был весь слух и внимание. Неужели пусто там, в глубине? О, эта загадочная русская тайга!

Но тут выражение лица Феонии изменилось. Ее «щуп» наткнулся на что-то мягкое, живое. Она стала тыкать посильнее, яростнее, уже окончательно решившись на схватку с медведем.

Там, в глубине, раздалось недовольное ворчание. Задвигался снежный сугроб, закачались над буреломом ветки. Медведь, поначалу тоже затаившийся, наконец, обозлился. Достали его!

Что-то злое, сильное, с утробным угрожающим звуком полезло из глубины. Ганс, уже, казалось, остывший после нелегкой дороги, смахнул с лица вновь обильно выступивший пот. Да, это была не та война, когда «стенка на стенку». Это схватка человека с природой. Древняя, пробуждающая все затаенные инстинкты.

Феония отступила, чтобы не оказаться слишком близко к медведю. Ее лыжи, не скользя, ворсинками шерсти цепляясь за снег, с сопротивлением, нехотя откатились назад.

Ганс, увидев выбирающегося из распотрошенной берлоги огромного медведя, повел себя совсем не так, как ожидала Феония. Он испуганно бросился к ней. При этом неуклюже свалился со снегоступов и торопливо пополз к ней по глубокому снегу, делая движения пловца. А на том месте, где он только что стоял, осталась торчать воткнутая в снег рогатина.

Медведь же, выбравшись из берлоги, еще очумевший, не стряхнувший с себя сонную одурь, оглашая ревом снежные окрестности, блестя маленькими, очень злыми глазками, оценивал силу противника. Рев его становился грозным, предупреждающим: мол, есть еще у вас время уйти. Уши его были прижаты, шерсть вздыбилась.

Феония поняла: либо она доберется до брошенной Гансом рогатины быстрее, чем медведь встанет на задние лапы, либо им обоим придет смерть.

Отбросив берданку, на которую надежды было мало, она рванулась к рогатине. Успела. В последнее мгновенье подставила рогатину под наваливаюшуюся на нее медвежью тушу. Рогатина затрещала и… сломалась. Медведь стал валиться на Феонию, все глубже вонзая в себя рожно.

И тут с Гансом что-то произошло. Он словно бы стряхнул с себя оцепенение, схватил брошенную Феонией берданку и поплыл по снегу к месту схватки. Приблизился к окровавленному медведю, который с ревом лапой пытался вырвать застрявшее в его теле острое рожно. Приставил к медвежьей голове берданку и нажал курок.

Раздался сухой выстрел. Заряд был сильный, свинцовый жакан тяжел. И все же медведь только затряс головой. Он был жив. Выстрел только контузил его.

Хозяин тайги попытался дотянуться до Ганса, ударить его лапой, снять скальп, но ему мешала рогатина. Он лишь порвал фуфайку, от нее отлетел рукав, и по оголенной руке Ганса потекла кровь. Но он не чувствовал боли. Выхватив висевший у Феонии на поясе нож, он стал колоть им медведя. Со всей яростью. В шею. В голову. В грудь.

Медведь в последний раз яростно заревел и смолк. В горле у него заклокотало, и он тяжело рухнул. Лапы его загребали снег. Изо рта, из груди у него хлестала кровь.

Феония с трудом поднялась на ноги. Оглядела распластанного на снегу, но все еще бьющегося в последних конвульсиях медведя. И лишь после этого взглянула на Ганса.

– Ягерь, говоришь! – зло сказала она. – Это по-вашему. А по-нашему – говно. Ну да ладно! Живы остались, стал-быть, победили.

Потом она осмотрела окровавленную руку Ганса. Оторвала от кофты кусок ткани, сказала:

– Везучий ты, немец. На войне не зацепило. И сейчас вот – почти ерунда.

И пока она перевязывала Гансу руку, он стоял над огромной тушей уже не подающего признаков жизни медведя, все еще не веря, что все это они натворили.

Вдруг, словно вспомнив что-то, Феония отстранила Ганса рукой и неожиданно бухнулась перед убитым медведем на колени, потеряв лыжи и погрузившись в снег. Обняла окровавленную голову зверя:

– Прости, батюшко, что лишили тебя духа, пустили кровушку, пробили головушку. Не для потехи-прихоти, не по баловству учинили, а токмо по нужде. Ковды не было б нужды, спал бы ты сладко, а проснувшись, ел бы ягодки да коренья… Не держи на нас зла, не держи в мыслях помсту, а прости нас от великого твово милосердствия…

Встав с колен и как бы стыдясь себя, Феония бросила недоумевающему Гансу:

– Медведь – тот же человек, только в другой одежке. Так у нас старики считают.

– Чел-век? Менш? – Ганс понимающе кивнул. Он знал: так же думали его дальние предки, гермундуры и свебы, проживавшие некогда в дремучих лесах его родины.

В тайгу прокрадывались сумерки. Феония спохватилась:

– Не время разговоры разговаривать. Дело надо делать. Пока теплый.

Она забрала у Ганса нож, который он все еще держал в не задетой медведем руке, и начала свежевать медведя. Ганс присоединился к ней с рожном. Он отвязал его от сломанного древка рогатины. Ганс оказался понятливым учеником. Сдирал шкуру с медведя так, будто всю жизнь этим занимался.

Потом они разрезали тушу на куски, сложили мясо и жир в мешки, погрузили эту нелегкую поклажу на санки и тронулись в путь. Этот путь был потяжелее…

До темноты они с трудом добрались до зимовья.

В просторном, срубленном в охряпку зимовье, Феония вздула в печурке огонь. Косарем, который достала из-за печки, из березовой плашки настругала лучин. Дрова и плашки, как это и положено у охотников, были здесь припасены. Вставила «русскую лампу» в светец на стене, сунула под светец корытце со снегом. На печь поставила ведро, тоже доверху наполненное снегом.

Ганс смотрел на эти быстрые и ловкие действия Феонии с восторгом. Он все еще ощущал эйфорию победы. И над медведем и над собой.

– Теони… ти ест Диана… Ти ест Геттин Диана, – и он стал показывать в угол, где в крестьянских избах располагался иконостас. – Натюрлихе Геттин!

– Ну да! Святая Магдалина! – озорно поведя бровью, догадливая Феония с юмором поглядела на Ганса. – А чего? Кто-то же за нас заступился, коль живы остались!

Они стояли в неровном свете лучины, окровавленные, полураздетые, разгоряченные и все еще взволнованные всем происшедшим. Угольки лучины с шипеньем падали в корытце.

Феония вдруг застеснялась.

– Умойся! Давай солью!

Ганс умывался рядом с зимовьем. От его сильного тела шел пар. Он не обращал внимания на раненую руку. Кровь подсохла, а полосы на бицепсе были похожи на орденские ленты.

– Умылся? Теперь уйди, немец!

Феония разделась прямо на снегу и помылась остатками теплой воды. Набросила на себя короткую доху.

В зимовье уже стало тепло. От печки исходил жар.

Ужинали они поджаренными в печи ломтиками мяса. Ели жадно.

Лучина догорала, она уже едва теплилась. Ганс притянул Феонию к себе, и они повалились на сено, выстланное в углу зимовья.

– Ох ты немец, немчура проклятая, ну что мне с тобой делать? – прошептала Феония. – И откуда ты взялся на мою вдовью голову?

Необъятны таежные суземы. Совсем потерялось в них зимовье, маленькое оконце которого вспыхнуло последним отблеском…

А утром они потащили свою поклажу дальше, в Полумглу. Кровь, проступившая сквозь мешковину, приморозилась. Дорога была трудная: сани глубоко увязали в снегу.

Выбившись из сил, они останавливались, передыхали. На каком-то из привалов Феония сказала Гансу:

– Ягерь ты… сам знаешь какой. И мужик тоже… супротив наших мужиков. Но ты не бойся, я никому не скажу.

– Я, я! – соглашался немец, не совсем понимая, о чем говорит Феония. Впрочем, и она себя не очень понимала. Волновалась. Искала себе оправдание.

– А с другой стороны, – вслух рассуждала Феония, – все мужики на фронте, а кто и не живой… так что это я с тебя, вроде как с Германии, подать беру… за причиненное зло.

– Я, я! – продолжал кивать головой немец.

И снова они тронулись в путь…

Под вечер Феония сдавала мешки с мясом конвойному завхозу. При этом, как на празднике, присутствовали Анохин и Чумаченко. Повеселевший Мыскин радовался:

– Теперь бы крупы поболе. И мы бы вышку осилили в момент!

Феония отложила в сторону кусок медвежьего жира:

– Это оставь.

– Зачем тебе так много?

– Не мне, чудила! Жир бабке Лукерье нужон.

– Для чего?

– Она леки делает. Лекарствия. Как без медвежьего сала?

Чумаченко засмотрелся на Феонию, покрутил свой ус. После таежного похода она так и светилась свежей бабьей красотой. Старшина склонился к ней, приобнял:

– Ну, спасибочко тебе, Феония… Эх!

Она остановила старшину крепкой рукой:

– «Спасибочко» домой не понесешь. Вы бы мне лучше маленьку просьбицу справили.

– Какую же? – покручивая ус и откинув голову, красовался Чумаченко.

– Отдайте мне этого Ганса на постой.

Старшина нахмурился, посмотрел на Анохина, пояснил:

– Есть положение: пленный должон жить в казарме… ну, то есть, в овине.

– Положение бывает у бабы. Про мужиков в положении досе не слыхала, – Феония была из тех баб, которым на язык лучше не попадать. Осердясь на Чумаченко, она повернулась к Анохину: – Немец ухватистый до всякой работы. А у меня изба валится, крыша худится и поветь в наклон пошла, как все равно пьяная…

– Ничего, перетерпишь! – усмехнулся Чумаченко.

– У меня этих «ничего» без вас полна изба.

– Ты что, не понимаешь военный язык? Казарменное положение!

– Казарму я ему сама исделаю! В пять утра буду подъем устраивать!!