Она доверчиво приникла к нему, то ли плача, то ли смеясь…
Вздрогнули они от настойчивого стука в дверь.
Вбежав, Феония увидела их красные, смущенные лица, следы от слез на щеках у девушки.
– И надо же! Упала к вам, как муха в бражку… Прощению просю! А только беда у нас! Ганс помер!
– Как – помер? – удивился Анохин.
– Да как… зашел попрощаться, бражки выпил, грибков поел – и помер. Лежит бездвижный, как топляк! От беда! От беда!..
Но в голосе Феонии Анохин не услышал искренней печали, и во взгляде красивой и статной вдовушки мелькал хитрый бесенок.
– М-гм… – недоверчиво и пристально посмотрел Анохин на Феонию в ответ на ее фальшивые вздохи. – Бывает!.. Беги к этому… к Бульбаху. Пусть немцы сами во всем разбираются.
– А може, ну их… ну, энтих немцев. Сами бы зашли. Сактировали бы его по совецким законам… И за упокой бы по такому случаю не грех.
– Нет-нет, пусть уж полковник. Ганс – его солдат. Он за него в первую очередь будет ответ держать!.. А у меня и без них хлопот дел невпроворот!..
Феония тихо и печально вышла из горницы.
Первое, что увидел Бульбах при входе в избу Феонии, – крышку гроба, свидетельствущую о несчастье. Полковник не смог удержаться, чтобы не рассмотреть крышку. Всю прощупал ее пальцами.
– Айгеншафтарбайт! – сказал он. – Карашо! Нихт нагель! Нет гвозд! Хороши майстер!
– Ой, о чем вы! Такая, знаете, беда!
Гроб покоился на широкой лаве, в нем лежал, прикрытый простыней, Ганс. Край простыни несколько сполз с лица, и полковника, по правде сказать, смутил бодрый вид мертвеца. Но… Накрытый для поминок стол изумил Бульбаха. Что значит хорошая хозяйка! Только час назад помер солдат, а посредине стола на блюде уже лежала хорошо пожаренная, источающая умопомрачительные ароматы, большущая румяная курица, а вокруг нее всевозможные закуски, туес бражки и бутылка невесть откуда взявшейся «казенки» с сургучной пробкой.
Невероятный народ – русские. Где беда, там и гулянье.
Глотая слюну, Бульбах отвернулся от курицы и достал из кармана осколок зеркальца, вделанный в деревянную оправу. Сначала он осмотрел себя, поправил редкие волосы, потом наклонился и приставил зеркальце ко рту мертвеца.
От придушенного, едва заметного дыхания Ганса зеркальце то и дело слегка запотевало. Симуляция солдата вывела полковника из себя. С презрительной миной он резко поднялся, крикнул:
– Ефрейтор Ганс Бергер! Встать!
Но Ганс породолжал лежать.
Бульбах понял, что Ганс решил симулировать свою смерть до конца и поднять его с гроба может только обращение к совести и долгу.
Вышагивая по просторной избе, Бульбах произнес, возможно, самую красивую в своей жизни речь. Он говорил о недостойном поведении солдата самой лучшей, самой дисциплинированной армии в мире, вспомнил долг, честь и совесть, упомянул о Родине, пристыдил солдата за недостойное поведение, который до того распустился, что жертвует воинской честью ради женщины. Не просто женщины. Русской женщины!
Это была очень длинная речь. И все же в голосе полковника уже не было прежнего энтузиазма. Русский север с его сиянием и видениями разрушил в нем крепость немецкого духа.
Когда Бульбах поворачивался спиной к «покойнику», тот косил глазом и подмигивал Феонии: мол, не бойся, все идет как надо. Уломаем!
Феония тоже изо всех сил старалась уладить конфликт. Для этого у нее в руках было самое мощное оружие. Слушая гневную и патетическую речь Бульбаха, она острым косарем разрезала курицу на части, отчего та истекала соком и одурительно пахла…
Придвинув скамейку, она с поклоном пригласила к столу полковника:
– Пожалуйте к столу, господин офицер! Помянуть… Так у нас заведено… Битте!
Речь Бульбаха стала сбивчевее:
– Немецкий солдат… э-э… принявший присягу… долг перед армией… он… э-э… не имеет права обманывать… это – предательство!..
Курица, курица, черт возьми! А запах! И бражка – русское пиво! Он, кажется, с утра не успел перекусить! И все из-за этого симулянта!.. А эта русская красавица! Как она хороша!.. А может, это… всего одну косточку?.. И одну рюмку водки?
– Война кончается, – продолжил Бульбах. – И даже если… во что я конечно же не верю… победят они, все равно… да-да, вы, ефрейтор Бергер, все равно в глазах всего немецкого народа будете обманщиком и предателем.
Не выдержав таких обвинений, покойник сел в своем гробу:
– Эт-то я-то обманщик, господин оберст? Я предатель?.. А кто в начале войны обещал мне имение в России, четыреста гектаров земли и дешевых работников? Кто меня обманывал? Разве не вы? Кто говорил, что русские – это не люди, это варвары, а мы, немцы, высшая раса, призванная командовать. А разве не ваш фюрер обманывал нас, обещая, что война кончится через месяц?
Феония переводила испуганный взгляд то на одного, то на другого. Ганс, может быть впервые, говорил гневно и быстро. Не было бы драки!
– А кто перед пленом разорвал и выбросил свой партийный билет? Не вы? Кто обещал фюреру стоять насмерть и чуть не первым сдался вместе со всем своим саперным полком? Кто твердил о чудо-оружии? Где оно? Да вас должны расстрелять дважды. Сначала русские, а потом немцы. За предательство и обман!
Бульбах был ошарашен таким натиском ефрейтора. Конечно, это было прямое неповиновение!
Полковник размышлял. Он понял: Ганс действительно очень опасен для него. Ну его!.. В конце концов, пусть он лучше считается мнимым умершим, чем полковник будет подлинным покойником. Ганс нашел то, что хотел: свое имение, свою землю. Ну и черт с ним, пусть живет здесь, в этом краю непуганных ундин и всяких прочих привидений!..
Феония, угадав тяжелые сомнения полковника, чуть ли не силой усадила его за стол. Налила стакан. Подвинула кусок курицы. Убийственные доводы в пользу Ганса были у этой женщины. Сильней, чем доводы самого покойника.
– Ваше здоровье! – подняла свой стакан Феония.
– Прозит!..
Через короткое время они уже все втроем чинно сидели за столом: Феония, покойник и полковник. Груда костей высилась на деревянной тарелке перед Бульбахом. После водки ему налили из туеса бражки. Убийственная смесь!
– «Он был храбрый солдат!..» – запел Бульбах песню времен Первой мировой войны. Ганс стал подпевать. Появилась еще бутылочка «казенки».
Феония под припевку «А у нас на севере мужики все девери, бабы все золовки, до плясанья ловки…» начала пританцовывать. Ганс играл на губах, а Бульбах, взяв со стола две ложки, стал очень умело отстукивать ими ритм.
Феония первая услышала во дворе, а затем и в сенях шаги. Ганс торопливо нырнул в свой гроб, прикрылся простыней.
Бульбах, шатаясь, встал, заплетающимся языком доложил Анохину, что ефрейтор Ганс Бергер действительно скончался.
Лейтенант заметил на столе три кружки, три тарелки с недоеденными кусками курицы. Встретился с умоляющим взглядом Феонии.
– Поминаете, значит, – сказал он. – Не грех помянуть. Хороший был работник. И человек хороший, – и он снял шапку.
– О, да! – согласился Бульбах и, ударив ложками по столу, произнес речитативом: – «Он был храбрый солдат!»
– Так и запишем, – сказал Анохин, прощаясь и отказываясь от предложенного стакана.
Когда дверь за ним закрылась, Бульбах свалился под лавку, сраженный варварской смесью русской бражки и шнапса.
А на окраине села, где располагался небольшой жальник, немного в стороне от фанерных краснозвездных обелисков и крестов в этот же день появился свежий березовый крест с немецкой мятой пилоткой на верхушке. На затеси готическими и, вповтор, русскими буквами было выведено: «Ефрейтор Ганс Бергер. 1912–1945».
Через час ветер и снег сделали свое дело, и новую могилу уже нельзя было отличить от всех остальных…
Начальство не заставило себя ждать. Оно явилось на бронетранспортере, который, пробивая снега, тащил за собой сани-волокушу с палаткой, бочками и ящиками с продовольствием.
Тучный краснолицый подполковник Батюк, выслушав рапорт Анохина, издали в бинокль оглядел вышку:
– Хорошее было бы строение. Даже жаль бросать. Но ничего, ты еще лучшее построишь. Недалеко. Верст в шестьсот отсюда… Видишь, Финляндия уже выбыла из войны, пришлось авиатрассу переносить.
Постепенно вокруг бронетранспортера выстроилась шеренга пленных, а рядышком стояли жители села, все прибывая и прибывая числом.
Батюк посмотрел на пленных. Бульбаха поддерживали Петер и Вернер. Полковник норовил упасть. Голова его была перевязана лоскутом простыни. Он не вязал лыка.
– Они у тебя, Анохин, прямо на партизан стали похожи… Ну, признайся насчет естественных потерь! Ведь сбрехал?
– Виноват, самую малость, товарищ подполковник, – ответил Анохин сокрушенно. – Один ефрейтор скончался от голода и непосильной работы, а второй – полковник, – он указал на Бульбаха, – с тяжелой травмой на стройке. Сотрясение… Не знаю, выживет ли?..
– Ну вот! – обрадованно сказал подполковник. – Меня не проведешь! Но на других командировках потери куда как больше… Там, должно быть, поменьше этого… гуманизму было. Гоняли их как положено!
Тем временем Чумаченко, осознав, что пришел его час, потребовал у радиста Комарова свою докладную и, получив пакет, четким шагом, вздымая снег, приблизился к подполковнику. Откозырял.
– В связи с гуманизмом. Личное донесение. Политическое, так сказать!
Батюк принял донесение, оценил Чумаченко:
– Экой у вас бравый старшина! А усищи-то!.. Ма-ла-дец!
– Служу Советскому Союзу!
Раскрыв донесение, Батюк пробежал глазами несколько строк. Перевел изумленный взгляд на старшину:
– Эт-то что такое? – спросил он, все больше багровея. И принялся читать уже вслух по-начальственному громко: – «…уносишь, дроленька мой усатенький, с собой мое сердечко разбитое. Как же я теперь буду жить-тужить без тебя? Никогда не забуду я наших жарких ночей, как ты щекотал своими гвардейскими усами мои белы груди… Как приедешь на ново место, отпиши. И не спеши заводить себе нову зазнобу. Найду тебя хоть на кра