Обратной дороги нет — страница 21 из 56

1

Мир двухцветен. Он как чёрно-белое кино. Кто-то стёр с земли зелень травы, мягкую желтизну речного песка, золотистую, будто опалённую солнцем кору сосен, голубизну рек, красный гранит скал, яркую россыпь цветов.

Осталось только два цвета. Белый и тёмно-свинцовый. Белый лёд и тёмно-свинцовая вода.

В мире пропали звуки. Не стало пения птиц, гула машин, шелеста листьев, голосов людей. Ничего. Только тихий скрип снега под ногами.

И вдруг грохот орудийного залпа врывается в онемевший мир. Это подвинулись льды. И снова тишина.

Я один в этом страшном мире.

Я иду к горизонту.

2

Я лежу, распластавшись, на снегу. Метрах в ста чернеет круглая голова тюленя. Он зорко осматривается вокруг. Ветер дует в мою сторону. Я лежу неподвижно. Ни малейшего звука, иначе зверь тут же исчезнет в лунке. Наконец тюлень опускает голову. Он дремлет.

Я ползу вперёд. Сон тюленя чуток и прерывист. Всего пять-шесть секунд, и он снова подымает голову. Я замираю, жду когда опустится чёрная круглая голова. Я должен подползти так, чтобы стрелять наверняка. Его мясо, кровь, жир — это жизнь. Я должен убить его. Я должен дойти до людей.

3

Воет ветер. Метёт пурга. Я лежу в снежной яме. В спальном мешке тепло. Очень хочу спать. Спать, спать без конца. И никуда больше не идти. Не трогаться с места. Только спать.

Успокаивается ветер. Затихает пурга. Всё так же хочется спать. Невозможно пошевелить рукой.

Но я заставляю себя встать. Стряхиваю сон. Я должен идти. Меня ждут. Ждут лётчики, погибающие в воздушных боях; ждут люди, умирающие под бомбёжкой; ждут команды гибнущих кораблей и полярники расстреливаемых станций.

Ждёт в Тромсё семья Дигирнеса. Я должен побывать там и рассказать, как умер капитан.

«Никогда не думала, что это так немыслимо — жить без тебя…»

4

Мир стал ещё беднее. Исчезло солнце. Я видел его последний розовый закат. Теперь даже в ясную погоду оно не подымается над горизонтом. Нет дня, нет утра, нет вечера — долгие бесконечные сумерки. Полуночное беззвёздное небо. Я иду почти наугад.

5

Небо вспыхнуло. Высоко на западе зажёгся сноп красных лучей. На противоположной стороне повис гигантский цветной занавес. Бесплотный и лёгкий, он ежесекундно меняет свои очертания, переливаясь всеми цветами — от бледно-зелёного до алого. Огненные языки прорезывают небо. Бегут стремительные молнии, вспыхивают и гаснут сверкающие ленты…

Что это? Отсвет далёкой зари? Космическая буря? Или просто видение, родившееся в моём усталом мозгу?

6

Вдали слышится лай собак. Я хочу поднять голову и не могу этого сделать. Лай собак приближается. Слышу громкий в тишине скрип полозьев и гортанные крики каюра.

Сани едут прямо на меня. Нет сил отползти в сторону. Всё, что я могу, — это достать пистолет. Сани уже совсем близко. Я вижу мохнатую вереницу собак. Слышу голоса людей. Они говорят по-английски. Я стреляю в воздух.

7

Открываю глаза. Надо мной низкий, обшитый фанерой потолок. Звучит негромкая музыка. На столе затенённая бумагой керосиновая лампа и приёмник. Возле него спиной ко мне человек в толстом свитере. В комнате тепло. Я лежу раздетый под одним шерстяным одеялом на мягком топчане, под головой настоящая подушка. Мои руки туго забинтованы. Лицо смазано какой-то пахучей мазью.

Скрипнул топчан. Человек обернулся. Это совсем молодой паренек лет девятнадцати, светловолосый, с нелепыми на его юношеском лице пшеничными усами. Он подходит ко мне.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивает он по-английски.

— Хорошо… Карта… Где карта? Вы нашли карту?

— Не беспокойтесь! Всё в порядке. Лежите спокойно. — Он смотрит на часы. — Скоро приедет врач. Русский врач.

Я хочу спросить, что делается там, в большом мире, на фронте. Но мне трудно подобрать нужные английские слова, а паренек протестующе трясёт головой.

— Молчите. Вам нельзя напрягаться. Скоро приедет русский врач.

Он возвращается к приёмнику. Свистит настройка, и вдруг в комнату врывается русский голос, странный, медленный баритон. Он читает длинный список имён:

— «Семён, Татьяна, Андрей, Леонид, Иван, Нина, Геннадий, Раиса, Андрей, Дмитрий, Андрей, — Сталинграда. Точка…».

Англичанин поворачивает ручку.

— Нет! — кричу я. — Нет! Но! Но!

Испуганный паренёк возвращает волну. Я догадываюсь — идёт передача материалов для районных и областных газет. Там, в Москве, далёкий диктор медленно, по слогам читает сводку Совинформбюро:

«…Та-ким обра-зом, запятая, на-ши вой-ска за-вер-ши-ли полное окру-жение в райо-не го-ро-да Шестой… Передаю по буквам: Шура, Елена, Семён, Татьяна, Ольга, Иван — краткий — шестой немецко-фашистской армии…».

Я ещё очень слаб. Я прикрываю глаза. И передо мной встаёт белая земля и бесконечная дорога, по которой я шёл сюда, к людям.

Эпилог

Колчин посмотрел на часы и подозвал кельнера. Перед ним на столе уже стояла целая стопка круглых картонок с надписями: «Избавь нас, боже, от злого взгляда, большого зноя, ненастья тоже». За окном проносились машины, шумела пёстрая уличная толпа.

Кельнер пересчитал картонки. Колчин расплатился и вышел.

Серый четырёхэтажный дом был напротив. Колчин стоял в нерешительности. Его отделял от дома только густой поток машин.

Должен ли он сделать то, что задумал? Уже четвёртый день их группа в этом городе. Сегодня они уезжают. Он должен сделать это сегодня, или…

На пешеходной дорожке появился человек в синих очках. Его вела собака. Человек натягивал поводок, чтобы чувствовать малейшее движение собаки. На рукаве слепого желтела повязка с тремя чёрными кругами. Машины остановились.

Колчин перешёл улицу. Снова задержался у подъезда, над которым висели медные таблички номеров квартир.

Кто встретит его там? Кем стал теперь мальчик с фотографии? Поймёт ли этот человек, что привело через двадцать лет Колчина к его дверям?

И всё-таки Колчин чувствовал, что не может уехать просто так.

Он поднялся на третий этаж. На двери квартиры была скромная металлическая табличка: «Д-р Франц Риттер». Колчин перевёл дыхание. Нажал кнопку звонка. В случае чего он скажет, что ошибся квартирой.

Дверь открыл высокий человек лет тридцати. Рыжеватые светлые волосы, худощавое гладковыбритое лицо, под очками без оправы внимательные серые глаза. На прямых плечах — простой серый свитер, под ним воротничок белоснежной сорочки.

Франц Риттер был очень похож на отца, но в то же время напоминал Колчину ещё кого-то. Человека, которого он видел совсем недавно в этом городе. Но кого? Пауза затягивалась. И вдруг Колчин вспомнил. Всем своим обликом, серьёзным взглядом глаз, спокойным ожиданием он напоминал того юношу, что собирал в кафе деньги для алжирских детей.

— Здравствуйте, — сказал Колчин. — Мне надо поговорить с вами…


Виктор Смирнов, Игорь БолгаринОБРАТНОЙ ДОРОГИ НЕТ

День первыйЧЕЛОВЕК ИЗ БОЛОТА

н бежал и бежал, хватая руками стволы низкорослых деревьев, кустарник, падая, давясь кашлем и снова вставая, бежал всё дальше и дальше в глубь спасительного леса.

Ноги и руки безостановочно работали, лёгкие со свистом и хрипом вбирали воздух, а голова его была заполнена одним лишь видением, одной картиной, которая повторялась назойливо, безостановочно, как музыкальная фраза в испорченной грампластинке.

Он видел длинные серые бараки и бетонные шестиугольные плиты на плацу, видел шеренгу мокрых, съёжившихся под дождём людей в гимнастёрках, фланельках и ватниках, видел насторожённые злые глаза овчарок, сидевших у ног солдат-проводников, и фигуру высокого офицера в длинной шинели, который шёл вдоль шеренги, вглядываясь в лица.

И слышал слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter, vortreten!.. Funfter, vortreten!.. Funfter!.. Funfter!..»[11]

И в длинной шеренге людей каждый пятый, склонив голову и не глядя на товарищей, делал шаг вперёд.

1

Было тихо, как бывает в Полесье только в конце октября, когда серое тяжёлое небо никнет к земле, когда смолкают оставшиеся хозяйничать в лесу сойки и синицы и слышен лишь комариный капельный звон, который, едва привыкнет ухо, воспринимается как самая глубокая тишина.

Лес словно бы вымер. Но внимательный глаз, осматривающий чахлый березнячок, который спускался к болоту и переходил в осиновое редколесье, различил бы на пригорке небольшой песчаный бруствер, над которым торчал, как палка, дырчатый кожух немецкого пулемёта: чёрный дульный зрачок высматривал что-то в низине. За бруствером виднелись трое разношерстно одетых, промокших людей, прижавшихся друг к другу, словно птенцы в гнезде.

Человек, сидевший у самого пулемёта, был старшим в группе, и это чувствовалось сразу по тому хотя бы, как он хмурил густые, сцепившиеся у переносицы брови или, оглядывая товарищей, тяжело и властно поворачивал голову, сидевшую в плечах, обтянутых облезшей кожаной курткой, плотно, как ядро в крепостной стене. Лицо у него было скуластое, простое, но с той значительностью, которая приобретается определённым начальственным опытом.

По правую руку пулемётчика сидел узкоглазый старик, с бородкой, тощей, как стёртый веник. В брезентовом дождевике с капюшоном, неторопливый, даже задумчивый, он походил на сторожа или пасечника, а это, как известно, большие философы и миролюбцы; вот только винтовка с оптическим прицелом, лежавшая рядом со стариком, разрушала идиллическую цельность образа.

Третьим был подросток, щуплый представитель того многочисленного партизанского поколения, которое разом, минуя юность, шагнуло из детства в трудный взрослый мир и, не научившись ещё задумываться ни о прошлом, ни о будущем, не тяготясь семейными заботами, воевало отчаянно, без оглядки.

— Скоро сменяться-то? — спросил подросток у старшого. — В ушах хлюпает!

Пулемётчик невозмутимо рассматривал в бинокль болотце.

— Каши горячей я бы съел… — продолжал подросток.

Старик достал из-под дождевика ржаную краюху:

— Пожуй!

— А ну тихо! — приказал старшой.

Он углядел на той стороне болота, на пригорочке, двух фашистских солдат в егерских куртках с изображением эдельвейсов на рукавах. Их кепи то и дело обращались друг к другу: немцы болтали. А правее…

— Погляди, Андреев. — Пулемётчик протянул старику бинокль: — Вот, под ольхой…

— Два егерька фрицевых, — сказал зоркоглазый Андреев, отстраняя бинокль. — Мы их сторожим, а они нас.

— А теперь правее, где осинничек…

И старшой вновь поднёс к глазам бинокль. Неподалёку от егерей, где зыбкое болото, поросшее острым резаком, уходило под обманчиво плотный мшистый ковёр с буграми кочек, зашевелилась высокая трава. Всё застыло под тихим дождём, но трава шевелилась.

— Не иначе опять тропу щупают, — прошептал Андреев.

К болоту выполз человек.

Он был в рваном ватнике и таких же рваных штанах-галифе, босой, с обритой головой на тонкой шее. Человек приподнялся, заметил неподалёку егерей и приник к земле.

Распластавшись на мшанике, который хоть и подавался под тяжестью тела, но всё же удерживал его, человек осторожно пополз в сторону партизан.

— Точно, ищет, — сказал пулемётчик и успокоенно вздохнул. — Третий за неделю… Скоро заверещит.

Андреев не ответил. Он подался вперёд, выставив бородку, и пристально наблюдал за болотом.

— Во! — сказал оживившийся подросток, заметив, что рука ползущего проткнула тонкий мшаный настил и ушла в болото.

Но человек, испуганно выдернув руку, продолжал ползти по мшанику. Он утопал в податливом, зыбучем полотне, как в перине. Изредка, когда фонтанчики тёмной воды пробивались на поверхность, он замирал, а затем снова полз.

— Настырный фашист, — заметил подросток.

— Это не фашисты тропу ищут, Назар! — солидно пояснил пулемётчик. — Это они полицаев посылают. Им чего остаётся, полицаям-предателям?

— Германцы себя жалеют, точно, — отозвался Андреев. — Экономисты, бухгалтера! Это у нас дебет с кредитом не сходится… Верно, Гонта?

— Разговорчики брось, дедок! — Пулемётчик указал глазами на подростка.

— Дай-ка я ему врежу из снайперской, — предложил Андрееву подросток по имени Назар. — Не пожалей, дед! — И шмыгнул носом.

— Стрелять не велено, пока Ванченко не вернётся, — буркнул Гонта. — Стихни.

Человек дополз до края мшаника, где начиналась открытая вода, и поднял голову. Лицо его, заросшее щетиной, покрытое грязью, было узко и темно, как старинный иконный лик. Только глаза светились в глубоких впадинах.

Он посмотрел в сторону егерей и, зачерпнув тёмной гнилой воды, поднёс пригоршню ко рту, напился.

— Сдаётся, не полицай это… и не фашист, — сказал Андреев и ещё дальше выдвинул над бруствером свою тощую бородку. — Те кормленые. Те давно провалились бы в болото.

Человек осторожно сполз с мшаника в воду. Тёмная вода охватила его по грудь.

Он сделал первый шаг и тут же глубоко ушёл в жижу. Рванувшись в сторону, он продвинулся немного, с трудом преодолевая сопротивление вязкого болота.

— Щупает, — сказал Гонта. — Далась им эта тропа!

Человек оступился. Болото тут же схватило его за плечи.

Он выбросил руки, стараясь зацепиться за кочку, плававшую неподалёку, но та податливо ушла вниз.

Он раскрыл рот в беззвучном крике, откинул голову, стараясь податься назад.

— Не шумит! — взволнованно сказал Андреев, высунувшись из окопчика. — Те двое вон как кричали! Своих звали.

— Погоди, и этот позовёт, — возразил Гонта. — Ещё не приспичило.

Тот, кого они считали разведчиком тропы, барахтался, увязал в трясине, всего в ста метрах от егерей-дозорных. Он молчал. Болото уже накрыло его плечи липкой, слизистой ладонью.

Выбившись из сил, он на какое-то мгновение прекратил борьбу, застыл. Голова его торчала из болота, как некий диковинный плод. Трясина уже коснулась подбородка. Она как будто вспухала. Она поднималась, как подопревшее тесто.

— Может, он немцев боится? — спросил старик и наполовину вылез из окопчика. — Вытащить бы его, а?

— Рано… — остановил его Гонта. — Ещё, может, закричит…

Шёл дождь. Человек молчал. Неподалёку от него беззаботно покачивались кепочки егерей.

Болото подползло к губам, но человек не сопротивлялся, он глядел перед собой в ту сторону, где, скрытые кустами, невидимые для него, сидели партизаны.

Он умирал молча.

— Давай! — сказал Гонта. — Может, и вправду наш. В случае чего я прикрою. — И он взялся за рукоять пулемёта.

Андреев и Назар юркнули в траву и через мгновение были уже в болоте.

Человек не видел их: он дышал, высоко запрокинув голову, стараясь хоть на несколько секунд отсрочить смерть. Андреев, отодвигая руками кочки и траву, шёл к тонущему упорно, как к собственной судьбе. Да этот человек и был судьбой и Андреева, и Гонты, и многих других их товарищей…

2

— Я из концлагеря под Деснянском. Месяц назад гитлеровцы привезли туда две тысячи военнопленных. Они строят аэродром для авиации дальнего действия… С подземными ангарами и полной маскировкой… Собираются бомбить оттуда Москву…

Человек, которого Андреев и Назар вытащили из болота, говорил тихо, скрипучим, словно отсыревшим, голосом и то и дело откашливался. Худ он был до такой степени, что казался муляжом, созданным для демонстрации костной арматуры. Но стоял прямо и независимо.

В землянке было сумрачно. Свет осеннего дня проникал через небольшое, овальных очертаний автомобильное стекло, вставленное под бревенчатый накат. Командир отряда и заместитель сидели в полумраке у дощатого, грубо сколоченного стола.

— Откуда вы узнали, что в лесу партизаны? — спросил заместитель.

— Слухом земля полнится.

— Именно в этом лесу?

У заместителя, стриженного ёжиком, были круглые бессонные птичьи глаза. Подтянутая, прямая фигура выдавала кадрового военного. Командир же, крупный, развалистый, с привычкой закладывать мясистую ладонь за портупею, служившую единственным знаком воинского отличия, явно был человеком штатским, человеком беседы, а не рапорта, быть может, в недавнем прошлом райкомовским работником или учителем.

И перед этими двумя, как перед судьями, стоял третий, покрытый свежей болотной грязью.

— Я знаю эти леса, — сказал человек из болота. — До войны служил здесь.

— Где здесь?

— Я бывший начальник Деснянского гарнизона Топорков.

Командир и заместитель переглянулись.

— Майор Топорков пал смертью храбрых при героической защите Деснянска, — звонко, с торжеством в голосе сказал заместитель. — Посмертно награждён орденом боевого Красного Знамени.

— Не знал, — безучастно ответил человек из болота. — Но я майор Топорков. А вы майор Стебнев. В марте сорок первого вы приезжали к нам из штаба округа читать лекцию о преимуществе отечественного стрелкового оружия над немецким.

Заместитель пристально всмотрелся в человека, стоявшего перед ним, и наконец поднялся.

— Минутку! — И вышел из землянки.

— Сядь, Топорков, а то от сквозняка упадёшь, — сказал командир, едва за заместителем закрылась дверь. — Не серчай. Стебнев у меня человек дошлый. По контрразведке работает… Вот поешь!

С усилием повернув своё могучее шестипудовое тело, он достал из дощатого ящичка в углу землянки ржаную полбуханку, несколько печёных картофелин и зелёную бутылку, заткнутую кукурузным початком. Выставил всю эту снедь на стол и налил сизый самогон в кружку.

— Выпей, майор, и закуси.

Человек выпил, взял картофелину и стал медленно, безучастно жевать, как будто исполнял тяжёлую, ненужную, но обязательную работу.

Командир смотрел, как по-старчески, кругообразно движутся его челюсти. Неизвестно, почему он поверил этому человеку. Может быть, полагался на чутьё. Может быть, он уже знал таких людей — выжженных войной, не побоявшихся взять на себя за эти полтора года столько, что иному и века не хватит.

— Ешь, — повторил он басовито и добавил потише, как будто стесняясь своего сочного голоса: — Теперь и о себе думать надо. Слава богу, живой!

Пришлый направил на командира свой сверлящий взгляд.

— За мой побег в бараке каждого пятого должны расстрелять, — сказал он. — Всего двадцать человек. Ребята знали и согласились. Так что я чужой жизнью живу. За всех… За двадцать!

Командир, вздохнув, отвернулся к окну.

— Да! Насмотрелись мы смертей… Я вот в мирное время оперу «Мадам Баттерфляй» любил, — сказал он негромко. — переживал… за её страдания. А теперь думаю: чем меня после войны расшевелишь?

Человек из болота отодвинул кружку. От еды и от выпитого его впалые щёки пошли алыми пятнами.

— Оружия нам! — хрипло сказал он. — Мы в плену, но мы в том не повинны. Оружия нам! Подпольный комитет готовит восстание. Мы весь этот аэродром уничтожим, командир! Оружия нам!

Долгие часы лесных скитаний он нёс эту мысль об оружии и теперь, казалось, боялся её потерять, боялся поддаться покою и теплу.

Командир продолжал смотреть в окно.


А там, в центре партизанского лагеря, возле коновязи, щуплый партизан в длинной складчатой шинели с отвисшим хлястиком стриг машинкой товарища, усадив его на алюминиевый ящик из-под немецких мин.

«Клиент», здоровенный парень с маленькой, словно бы лишённой затылка, головой и с красными ладонями-клешнями, морщился и ругал парикмахера:

— Чёрт, ну и скребёшь, как корова языком…

— Дождик, — бойко оправдывался тот. — Мокрый волос, он как спираль Бруно, жёсткий и вьющий… И машинка дореволюционная… «Коржет»… Сами обещали трофейную «американку». Мне бы фирмы «Брессайн»!

— Трофейную! Он тебя так пулями обстрижёт… Ой! Баранов тебе стричь, Беркович! — дёрнулся парень.

— А я что делаю, Степан? — спросил парикмахер.

И не успел парень вникнуть в смысл этих слов — только лоб нахмурил, соображая, — как за спиной Берковича вырос строгий, туго затянутый в талии заместитель командира отряда Стебнев.

— Беркович, к командиру!

3

Заросший щетиной, тощий — кости под кожей, словно расчалки, — человек повернулся к Берковичу. Профессиональным взглядом парикмахер отметил пучки коротких белых волос, которые проросли на плохо обритой голове.

Позади парикмахера встал Стебнев.

— Беркович, ты в Деснянске майора Топоркова знал? — спросил командир.

— Так точно… Стригся лично у меня. Фигура! Пользовался одеколоном «Северное сияние».

И парикмахер снова встретился взглядом со странным, оборванным и грязным человеком. Какие пустые, выцветшие, нездешние были у него глаза!

Парикмахер смолк. Он ощущал подтекст всей этой сцены, но не мог его понять. Его восприятие жизни было бесхитростным и ясным, как стрижка «под ноль».

— С этим человеком знаком?

Беркович пожал плечами.

— Можешь идти!

Парикмахер медленно поднялся по ступенькам. И обернулся.

Человек сидел за столом, склонив голову, беспомощно открыв змейку шейных позвонков. Парикмахер подошёл к нему и остановился, словно бы изучая острый, резко очерченный затылок и созвездие тёмных родинок на шее.

— Товарищ майор! — позвал он неуверенно, но затем уже громко и обрадованно повторил: — Товарищ майор!

Человек поднял голову, но не обернулся.

— Да что же вы не сказали? — спросил парикмахер. — Да я бы по родинкам всегда узнал… Ой, война! Ай, война! Сказано ведь: «Слухом услышите — и не уразумеете, и глазами смотреть будете — и не увидите…» Ведь вы ж тёмный волос имели, товарищ майор. Вы ж солидный были брюнет…

— Оружия нам, — проскрипел Топорков, не глядя на парикмахера. — Оружия нам!..

— Можете идти, Беркович, — коротко бросил Стебнев.


— У вас есть оружие? Лишнее оружие?.. Ребята готовы, ждут. Охрану мы сомнём, но у них поблизости воинская часть. Без оружия нас перестреляет взвод автоматчиков… Ни один самолёт не вылетит с этого аэродрома!.. Ни один, никогда! — бессвязно говорил майор Топорков, и щёки его рдели, как уголья. — Надо только доставить оружие и взрывчатку к карьеру, где мы добываем гальку. Охрана там несильная. Если ударит группа из пяти-шести партизан…

— Оружие у нас есть, сидим на подготовленной базе, — сказал командир без особого энтузиазма и развернул карту. Среди зелени болот и лесов крохотной тёмной точкой значился на ней Деснянск. — А как доставить?

— Обоз, — сказал Топорков.

Командир и заместитель переглянулись.

— Нет, сейчас это невозможно.

— В лагере не могут ждать!

— Ты не кричи, майор… У всех нервы… Двинул бы к лагерю всем отрядом, да блокирован. Хорошо ещё, что болота их держат… А небольшой обоз… Можно было бы попробовать… Но… Нет, не могу!

— Это окончательно?

Командир и заместитель молчали.

— Это всё?

— Давай так, майор, — сказал командир и оттянул портупею своей крепкой ладонью. — Давай подождём группу Ванченко. Это мой начальник разведки. Вот он вернётся, и я тебе скажу… Ну?

Топорков не отвечал. Он сидел недвижно, как укор, как живой памятник тем, кто отправил его искать путь к свободе.

4

Вечерело. Под навесом, где на самодельных, из жердей, койках лежали и сидели раненые, горел костёр.

Молоденькая медсестра, склонившись над одной из коек, шептала:

— Ты потерпи… потерпи, Самусь. Вот кончится дождь, и пришлют за тобой самолёт. А там госпиталь, там тебя вылечат…

Отблески огня скользили по меловому лицу раненого.

— Светло там и чисто, — продолжала медсестра. — И все в белом ходят, и всю ночь у нянечки огонёк горит, и не спит она. Если что нужно — только руку к звонку протяни… И музыка звучит в наушниках…

У печи с большим котлом присел погреться старик Андреев. Отставил неразлучную снайперскую винтовочку, втянул ноздрями воздух, спросил у кубастенькой поварихи:

— Это с чем же кандер будет, со шкварками?

— Какие шкварки! — отвечала повариха. — Подвозу не стало. С комбижиром!

— С комбижиру какой кандер!..


Топорков сидел, закутавшись в шинель, немой и молчаливый, как индийский вождь. Он наблюдал за жизнью партизанского лагеря, этой неведомой ему ранее родной и в то же время бесконечно далёкой жизнью.

Партизанский лагерь — это слобода на колёсах, где киевлянин чувствует себя так же вольно, как на Куреневке, а одессит — в Лузановке. В лагере есть всё, что необходимо военному человеку в прочной казарменной жизни: кухня, то есть печь под навесом, сложенная из кирпичей, доставленных сюда с пепелища, столовая — два ряда лавок из жердей, медсанбат в землянке, где врач, в мирное время специализировавшийся на приватной гомеопатии, может сделать прямое переливание крови или удалить инородное тело из мягких частей, конюшня — загородка с крышей из полуобгоревшего брезента… и, конечно, баня, настоящая баня с паром и тем особого назначения котлом, что в просторечии именуется вошебойкой.

И весь этот обжитый, укрытый хвойной бронёй городок готов был в считанные часы опустеть и вновь возникнуть где-нибудь за сотню километров.

Выбритый, с иссиня-чёрными впалыми щеками, застывший под мелким дождём, Топорков сидел у землянки, ждал.

Он был чужд лагерю, и лагерь был чужд ему.

Топорков видел и слышал всё, что происходило у партизан: он так же, как и они, ждал Ванченко, и в то же время он видел и слышал картины и звуки иного лагеря, того лагеря, где от столба к столбу тянется колючая проволока, где скалят зубы овчарки, хорошо выдрессированные собаки, умеющие отличать заключённого по запаху, где дистрофия накладывает на лица людей свою жестокую печать…

И как рефрен, назойливый, бредовый рефрен, звучали в его ушах слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter!.. Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter!.. Funfter!.. Funfter!..»

И в длинной шеренге людей каждый пятый делал шаг вперёд…

Каждый пятый!..

…Топорков ещё находился во власти изнурительного побега, явь была для него неотделима от галлюцинаций, и реальная жизнь чудилась продолжением какого-то жуткого, нескончаемого сна.

Он медленно прошёл через лагерь. Толкнул дверь командирской землянки. На столе чадила плошка — классическая военная плошка из сплющенной гильзы. Свету она давала ровно столько, чтобы окружающие могли считать, что они сидят не в темноте.

— А-а, ты!.. — Командир взглянул на часы. — Спать бы ложился.

— Почему отправка оружия зависит от возвращения Ванченко? — спросил Топорков.

Багроволицый командир пальцами снял с плошки нагар.

— Жена твоя, майор, жива. По рации сообщили с Большой земли. В Москве она.

Лицо Топоркова ничего не отразило, только дрогнул кадык. Майор с хрипом вобрал воздух:

— Видите, вы меня достаточно проверили. Так в чём дело с оружием для ребят? Можете, наконец, сказать мне об этом?

— Могу, — согласился командир. — Утечка информации у меня, майор. Понимаешь? Третью группу посылаю на задание. Две завалились… Немцы все выходы из болота… и явки… одну за другой перекрывают. Кого-то к нам забросили в отряд. Кого-то мы прошляпили, майор! Недаром «Абвергруппа-26» объявилась в этих местах… Враг среди нас, майор! А кто?..

— Значит, если Ванченко не вернётся…

— …То никакого оружия послать не могу. Попадёт к немцам. И людей погублю. Вот так!

День второй