ТОПОРКОВ РАСКРЫВАЕТ ТАЙНУ
1
Майор стоял посреди обоза, открытый взглядам шестерых людей, стоял твёрдо и неуязвимо.
— Та-а-ак… Значит, всё-таки я не ошибся, — сказал Гонта с натугой. — Ты всё-таки!..
Лёвушкин сделал шаг к майору. И все, кроме сидевшего у телеги Степана, повторили это движение. Вокруг Топоркова образовалось кольцо.
Лёвушкин и Гонта смотрели на Топоркова ненавидяще, найдя наконец виновника всех неудач. Во взглядах остальных сквозила нерешительность, они словно бы ждали объяснений, оправданий…
Всё, что они делали до сих пор и что готовы были сделать, теряло смысл. Всё рушилось с бегством Миронова и предательским поведением человека, который позвал их за собой, и повёл, и довёл до самой опасной черты.
— Ну, майор, — угрожающе сказал Гонта, и круг стал уже, теснее. — Я тебя предупреждал… твоя смерть впереди моей ходит!
— Подождите! — негромко сказал Топорков. Он покачнулся, но, как гироскоп, вернулся к строго вертикальному положению.
Лицо его, длинное, с сухим, надменным ртом, странным образом дёрнулось, словно бы некто, управляющий мимикой, потянул изнутри за проволочку.
Топорков протянул худые длинные руки к ящику с отбитой доской, извлёк из-под крышки ещё один автомат, а затем невероятным для хрупкого тела усилием поднял тяжёлый ящик и бросил вниз на тугие сосновые корни.
Доски крякнули, разошлись, и наземь посыпались завёрнутые в тряпицы камни вперемешку с какими-то обломками металла — покорёженными винтовочными стволами, снарядными корпусами с вытопленным взрывным нутром, гильзами, хвостовиками авиабомб…
Весь этот металлолом хлынул под ноги партизанам.
Круг расступился, и Топорков бросил второй ящик. И в нём тоже оказались не нужные никому куски железа и камни.
— Вот так, — сказал Топорков и, пошатнувшись, опёрся о телегу.
Они молчали. Они ждали, что он скажет…
Странно, удивительно: сделав это последнее, самое неожиданное разоблачение, замкнув цепь чудовищных открытий, он снова приобретал власть над отрядом. Выражение угрозы на лице Гонты с каждой секундой теряло свою остроту и силу, уступая место несвойственной ему задумчивости. Это ожидание, его вынужденность отдаляли Гонту от майора, который вновь обрёл право объяснять и требовать.
Топорков нагнулся и подобрал два закопчённых кирпича, попавших в ящики с какого-то партизанского очага. Все посмотрели на кирпичи, как будто ожидая, что они превратятся в бруски тола или в коробки с пулемётными лентами.
— Вот что мы везём во всех ящиках, — сказал Топорков голосом, который не оставлял надежд на подобные метаморфозы. — У нас ложный обоз… Вот почему мы и шли так странно — задерживались, приманивали фашиста. Настоящий обоз вместе с ударной группой идёт другой дорогой. И не в Кочетовский отряд. Ваши товарищи выполняют задачу, от которой зависят тысячи жизней.
Он посмотрел на кирпичи и продолжал, как будто лепя по их подобию увесистые, угловатые слова, падающие в наступившую тишину глухо и неспешно:
— Пойти на эту уловку пришлось, потому что г отряде действовал предатель, немецкий агент… Теперь мы знаем, кто это, а тогда не знали. Было ясно, что он постарается попасть в обоз… Узнать маршрут, а потом удрать, когда станет горячо.
Топорков облизнул сухие губы и отдышался, ладонью придерживая мехи в тощей груди. Никогда ещё он не говорил так долго. Гонта опустил голову, чтобы избежать прямого взгляда майора.
— И было нужно, чтобы этот предатель удрал и рассказал немцам, как важен этот обоз, чтобы те приковали к нам все свои мобильные силы, чтобы у них не возникло никаких подозрений…
Он ещё раз облизнул губы. А Галина замедленным движением, как бы в нерешительности, протянула майору фляжку.
— Благодарю, — сухо сказал майор, и вода пролилась на его острый подбородок.
— Наша задача — увести немцев за речку Сночь! И Миронов поможет нам это сделать, детально пояснив фашистам маршрут обоза.
При этих словах Лёвушкин присвистнул, и левый глаз его, чуть подсинённый снизу после возни с Мироновым, как-то сам собой подмигнул Топоркову.
Какая-то ощутимая подвижка произошла на застывших лицах партизан при упоминании реки Сночь, словно бы эта далёкая осенняя река дохнула на них холодом. Галина подошла к Бертолету и осторожно коснулась его руки.
— …Если мы сделаем это, то настоящему обозу ничто не будет угрожать, он достигнет цели. А цель его — концлагерь под Деснянском. Там, на строительстве аэродрома, готовится восстание. Знаю, надежды дойти до реки Сночь у нас теперь мало, очень мало. И поэтому я хочу, чтобы каждый из вас всё взвесил… и тот, кто решит и дальше идти вместе с обозом, должен знать, что обратной дороги нет. — Он бросил надоевшие прокопчённые кирпичи и распрямился, вздохнул, как будто избавился от бог весть какой тяжести, и добавил иным, потеплевшим голосом: — Вот такие пироги!
Наступило насторожённое молчание.
Ах, хорошо в осеннем лесу, в преддверии близкой уже зимы, когда пригашены яркие летние огни, повешены шторы из высоких кисейных облаков, зажжены берёзовые свечки, и тишины этой, тишины, пропахшей прелым листом, тонны вылиты на землю из таинственных хранилищ, и природа говорит человеку: вот мой вечерний час, редкий, неповторимый; сядь, поразмысли, не спеши…
Не спеши! Хорошо тому, у кого этот вечерний час долог и ленив, как лёт осенней паутины, у кого впереди и утро, и полдень, и прохлада, и зной… А каково, если минуты считаны и надо враз решить — как жизнь перерубить?
…Они думали и не стыдились того, что думали, потому что их попросили об этом.
Первым не выдержал Лёвушкин.
— Выходит, ловят щучку на живца, а живец, выходит, — это я, — сказал он Андрееву, и глаза его подёрнулись озорной, хмельной поволокой. — А я всегда хотел в щуках ходить.
Но Андреев не поддержал шутливого тона, которым разведчик хотел разрядить обстановку. И лица других партизан долго ещё оставались серьёзными и отрешёнными.
Наконец Бертолет бережно снял ладонь Галины со своей руки и, не говоря ни слова, направился в сторону обоза. Каску он по-прежнему держал за подбородный ремень, как котелок, и в ней что-то позвякивало и погромыхивало.
Все проводили Бертолета насторожёнными взглядами, и Галина вся подалась вперёд, как бы желая помчаться следом.
— Да что уж думать, товарищ майор, — сказал Лёвушкин, покосившись вслед Бертолету. — У нас философы есть, пусть они думают.
А Бертолет, не говоря ничего, подошёл к своей телеге, стал выгружать из каски какие-то болты, гайки, детали мотоцикла. Затем деловито поправил сбрую на упряжке. И этот жест означал, что выбор сделан, и все остальные, глядя на подрывника, поняли, что не надо никаких слов, обещаний и клятв.
2
Лошади, тужась, упираясь крепкими ногами в песок, тащили телеги по лесной дороге.
Галина шла рядом с телегой, на которой лежал раненый Степан. Отрешённое выражение, свойственное всем раненым, оказавшимся наедине с болью, уже поселилось на побелевшем лице.
Но, скосив глаза, Степан увидел, что медсестра Галина, боевой товарищ, прячет влажные глаза в шершавом шинельном воротнике.
— Ты чего? — взволнованно спросил Степан.
— Берковича жалко, — всхлипнула Галина. — Похоронить не смогли… Детишек он не отыскал… Всех нас жалко!
Гонта пристроился к Топоркову, деликатно откашлялся в кулак:
— Майор, вот твой автомат и парабеллум. Командуй.
— А… — сказал Топорков. — Хорошо.
Он забросил автомат за плечо, а пистолет уложил в расстёгнутую кобуру.
— Конечно, ты меня виноватишь, — хмуро сказал Гонта.
— Нет. Худа вы не хотели, во всяком случае. — Топорков посмотрел в насупленное лицо партизана. — Скажите, Гонта, кем вы были до войны?
Не глядя на Топоркова, Гонта ответил:
— Заместителем председателя райисполкома.
— Ого! — сказал майор. — И долго?
— Месяц!
— А до этого?
— До этого?.. Разные должности занимал. Выдвиженец.
— А всё-таки?
— Вообще-то… в пожарной охране… Механизатором был… Жаль, вы не в нашем хозяйстве работали, а то бы меня знали. Ну а потом в зампреды выдвинули.
— Ну и как — не страшно было?
— А чего? Не боги горшки обжигают.
— Да, — согласился Топорков и, поймав взгляд Гонты, добавил с ударением: — Насчёт горшков!..
У ручья обоз остановился. Лошади мягкими губами приклеились к воде и пили долго, вздыхая о чём-то своём, лошадином, раздувая ребристые бока.
Партизаны занялись срочной работой: вскрывали ящики и высыпали их содержимое в бочажок, пустые же ящики ставили обратно на телеги.
Булькала, пузырилась вода, поглощая камни и куски железа. И лица партизан были озабочены и суровы, как будто они топили не хлам, не балласт, а бесценный, спасительный груз. Всё совершалось в угрюмой немоте, как некое жертвоприношение. И только безразличный ко всему лес озвучивал эту сцену вскрикиванием соек и сорок и клёкотом быстрой осенней воды в ручье.
3
Лес становился всё более сырым и тёмным. Упряжки одна за другой преодолевали крутой и скользкий подъём. Молча, с каким-то унылым отчаянием, помогали лошадям люди. Лёвушкин, схватив кнут, стегнул лошадей, прорычал злобно:
— Ну, клячи навозные, так вас!
Лошадёнки, вздрагивая под ударами, рвали телегу из грязи.
— Ты не так, — сказал Степан. Он приподнялся, сделал зверское лицо, втянул губы и издал оглушительное шипение, как если бы телега попала в змеиное гнездо: — Ш-ш-ш-шнел-лер! Ш-ш-ш-шнеллер! Ф-ф-форвертс!
Тяжеловозы пошли бойчее, а следом за ними побежали, помахивая хвостами, учёные колхозные лошадки.
Майор внимательно и обеспокоенно наблюдал за этой сценой. Это не ускользнуло от Гонты.
— Зря ты рассказал насчёт камней, — сказал он. Топорков ничего не ответил, и Гонта, поразмыслив, добавил:
— Надо было как-то выкрутиться. Придумать чего-нибудь.
— Зачем?
— Чтоб людям не переживать зря, — убеждённо сказал Гонта. — Легче бы им было, если б думали, как раньше, что везут оружие.
Топорков с нескрываемым любопытством посмотрел на Гонту.
— В военном деле, — он подчеркнул эти слова, — в военном деле случается, что нельзя говорить правду. Но если есть возможность её сказать, то её надо сказать.
— Это рассуждения, — возразил Гонта. — А людям тяжело идти. Из-за пустых телег никому неохота мучиться и помирать неохота.
— Зато они знают правду.
— А правда эта воевать будет за них?
— Видите ли, — спокойно ответил майор, — если человек идёт со мной, не зная правды, то в трудную минуту я не смогу на него рассчитывать. А тот, кто, зная всё, остаётся со мной, тот будет со мной до конца.
— Нет! — с жаром отвечал Гонта, и бронзовое, крепкое его лицо потемнело. — Не всё надо людям знать! Это вот как раз теперь я за них не поручусь! Трудно будет — уйдут! Бросят всё и уйдут.
В леса полесские, в болота скатывалось белёсое солнце, сумеречный холод пополз по дороге ужом, сухой соснячок сменился дубовой рощицей, а вскоре и ольховник замигал редкими жёсткими листьями.
В плоские зеркальные лужи, отражающие вершинки осин, наезжали колёса, резали деревья на части и били по деревьям тяжёлые сапоги, но спустя несколько секунд всё успокаивалось, ветви вновь тихо укладывались в зеркальные овалы…
Шагавший с последней телегой, рядом с Лёвушкиным, Андреев выстрелил вдруг острой бородкой по направлению к напарнику:
— Слушай, Лёвушкин, откуда они такие берутся?
— Кто?
— Ну, Мироновы!
— От сырости, — угрюмо ответил разведчик.
— Дурень, балаболка! — рассердился старик, — У меня серьёзный интерес: откуда гады берутся? Ведь я ж с ним из одного котелка ел!
— Отстань, дедунь! — сказал Лёвушкин. — У меня за этот день много чего в башке перепуталось.
— Бертолет! — позвал с телеги Степан.
И когда подрывник, белея непокрытой головой, подошёл, ездовой пошарил своей ладонью-клешнёй под шинелью и вытащил две замусоленные бумажки.
— Хочу тебе отдать… — И, встретив недоуменный взгляд, пояснил: — То квитанции за кoней.
— Каких коней? Ты что, Степан?
— То у меня, когда я вакуировал колхозных коней на восток, реквизовали пять штук в армию. Кончится война, так, может, сыщутся. Кобылы, правда, жерёбые были, а жеребцы, може, выжили… Хорошие жеребцы, колхозу приплод будет. А то выведется порода.
— Да ты сам передашь документы, Степан, — успокоил ездового Бертолет.
— Раненый я, манёвру нет! — сказал Степан рассудительно. — Видишь, положение у нас какое! А ты, может, спасёшься… Каску чего снял?.. Надень! Не геройствуй, — сказал Степан, как ворчливый «дядька», и скосил глаз на идущую в стороне Галину. — И вот ещё что…
Всё из того же подшинельного хранилища ездовой извлёк какой-то странный цветастый комок.
— От… Чиколатка трофейная, немецкая… Дай Галке. Скажи, что от тебя. Она обрадуется… Она дивчина хорошая, трудящая, а от войны мало добра видела…
Вышел на дорогу, впереди обоза, Гонта, остановился посреди колеи, как надолб: тёмный лицом, тёмный кожаной курткой. Подождал, пока поравняется с ним Топорков.
— Немцев и слухом не слыхать, — сказал он, и надежда тонко прозвенела в его низком, грубом голосе.
— И не будет, — сказал Топорков. — Маршрут они знают, встретят нас завтра где-нибудь на выходе из пущи…
— Так, — выдохнул Гонта, и не было уже в его голосе несмелого серебряного звона. — Зато переночуем спокойно, так, майор?
— Так, — согласился майор. — Скажите, Гонта… Вот вы говорите, не надо людям знать правды. А вот вы как? Вы знаете… И могу я положиться на вас?
— Да, — ответил пулемётчик без колебаний. — Я сдюжаю. Так я не про себя говорил… Про других.
— А… — пробормотал майор и поморщился, как будто услышав что-то знакомое и надоедливое. — Вы, значит, про «массу» беспокоились. Понятно…
Он оглянулся.
В молчании, устало двигалась по лесной дороге ведомая им «масса» — прихрамывающий Бертолет, закованный в брезентовую броню таёжный охотник Андреев, маленькая медсестра Галина, ловкий и злой разведчик Лёвушкин.
Ужинали у костра молча. Лица уставших партизан были полотняно белы, и щетина темнела на них чернильными мазками.
Хрустели овсом лошади, с неживым бумажным шелестом трепетали над головой листья осин.
Ели. Деловито скребли дюралевыми, самодельного литья ложками в котелках. У костра сидели пятеро — шестой, Гонта, ушёл в дозор…
Андреев, таёжный человек, покончив с кашей, облизал ложку до зеркального блеска и, беспокойно поводя бородкой, уставился на майора:
— Товарищ Топорков, извините меня за имеющийся на уме вопрос, — начал он осторожно.
— Слушаю! — И майор поднял свой заострённый подбородок.
Старик замялся.
— «Чем ревматизм лечат?» — подсказал Лёвушкин, сохранявший полынное хмурое выражение лица.
— Вопрос такого рода, — сказал старик, не обращая внимания на Лёвушкина. — Как получаются, к примеру, такие личности, как Миронов? Ведь я ж с ним вчера из одного котелка ел… Как же это возможно?
И столько было выстраданной горечи в вопросе старика, что Лёвушкин, успевший поднять насмешливую, изогнутую, как спусковой крючок, бровь, тотчас её опустил и удержал готовую сорваться реплику; майор же отложил ложку и, откашлявшись, посмотрел на Андреева с грустной проницательностью философа, признающего все беды мира, но ничего не могущего исправить.
— А вам никогда не приходилось встречать прохвостов? — посмотрел на Андреева майор.
— Нет, — прямо признался старик. — Не выходило.
— Везучий вы человек… И жизнь уж прожили.
— Так я какую жизнь-то прожил? — сказал Андреев. — В тайге уссурийской охотничал… А у нас там худому человеку никак невозможно. К примеру, обмануть товарища. Такому там не выжить. У нас там всё как-то ясно… Вот, к примеру, тигра отловляешь. Так он и есть тигр — лютый зверь, он тебя и не обманывает — когти показывает, зубы… Я так полагаю, что нельзя Миронову боле жить на свете, — убеждённо закончил Андреев. — Неправильно это, что Беркович, своих детишек не найдя, погиб, а предатель жить остался. Неправильно!
— Да, — согласился майор, — неправильно… Спрашиваешь, как они, такие Мироновы, получаются?.. Завербованный он, немецкий агент…
— Так он же не дитёй завербованный! Он же наш человек родился-то…
— Да. Купили чем-то. Или запугали, — сказал майор. — Вот в концлагере бывало: бьют, бьют, потом в одиночку суток на трое посадят, без воды, без хлеба, а потом вызывают к коменданту… в кабинете ещё какой-нибудь лейтенантик из абвера… Колбаса на столе, пиво. И пистолет… Находились такие, что не выдерживали. Очень трудно умирать, когда пиво на столе. А если хоть одного товарища продал, бумагу подписал, то — всё. Нет уже хода к своим… такая, будь она неладна, логика!
— Это вроде бы он сам не сволочь, а произведённый в сволочи? — прищурился Андреев.
— Нет, — сказал майор. — Это он прежде всего сволочь!
— Правильно! — с радостью согласился старик.
— Я думаю, прохвост — он всегда прохвост, — неожиданно вступил в разговор Бертолет. — Вот в райцентре, где я учительствовал, работал один человечек на карантинной станции. Так он кляузы писал, доносы… До войны ещё. Завистлив был, нравилось ему это: других губить, особенно если этот другой получше, повиднее… Что же? Как немцы пришли, он по-прежнему продолжал доносы писать, только уже в гебитскомиссариат, в адрес другой, так сказать, власти, но с той же терминологией и с той же целью.
— И всё пишет, гад? — с негодованием спросил Лёвушкин.
— Нет… Хлопцы попросили его подорвать. Вместе с домом. Он один жил, к счастью. Дали два снаряда, я релюшку соорудил кое-как часовую… Жаль вот, в мирное время нельзя кляузников и доносчиков подрывать! Я б ходил бы и подрывал…
— Ого! — насмешливо сказал Топорков, удивляясь решительности Бертолета.
— А правильно, — согласился Андреев.
Какая-то беспокойная, жгучая мысль терзала его, как прилипчивая оса, вьющаяся у глаз, и он наконец сказал глухо и строго, стараясь быть официальным:
— Товарищ майор Топорков, а не могли бы вы меня откомандировать на предмет, значит, чтобы с Мироновым рассчитаться? Теперь он вам, надо думать, ненужный.
— Зато он немцам нужный, — сказал Топорков, усмехнувшись. — Вы до него не доберётесь, Андреев.
— А я таёжный человек, — сказал старик, хитро сверкнув глазом. — Припрячусь где-нибудь, где ихнее начальство шастает, с винтовочкой. Суток пятеро я без еды смогу высидеть… И уцелю его, значит, как увижу. А то обидно: мы вроде как погибать идём — ну, что ж делать, надо, стало быть… А он жить останется. А для чего? Пиво это немецкое пить?
— Нет, Андреев, вы здесь нужны со своей винтовочкой, — вздохнул Топорков. — Далеко ещё нам до реки Сночь…
— Оно конечно, далеко, — согласился старик, но видно было, что мысль о предателе не оставила его и не скоро оставит…
4
Как сидели партизаны у костра, так и заснули коротким, обморочным сном. Уснул и Топорков. Казалось бы, и вовсе не должно в нём остаться сил после боя, закончившегося бегством Миронова, и тяжёлого перехода, но странно: едкие морщины у уголков губ и глаз словно бы разгладились, размягчились, лопнул где-то внутри узел, стягивавший эти тёмные нити, и они ослабли; исчез напряжённый прищур, и лицо как будто стало добрее… Уснул майор, так и не выпустив из руки карандаша, которым сделал очередную запись в дневнике: «24 октября был бой. Погиб Беркович. Ушёл Миронов. Прошли 24 км. Егеря отстали. Видно, готовят сюрприз».
Над сонным этим лагерем, как колыбельная, звучала незатейливая песня о двух израненных солдатах, что шли «с турецкого края домой»: это Лёвушкин, нахохлившийся, как птица, сидел на поваленном дереве близ пасущихся коней и напевал себе под нос.
И ещё не спал Бертолет. Усевшись рядом с костром в своей излюбленной позе, подогнув ноги и поставив на колени каску, он колдовал над ней, как хозяйка над кастрюлей, позвякивал металлом. А рядом с подрывником, прижав к его плечу худенькое, в редких крапинках веснушек личико, дремала Галина.
Эта их близость, не страшащаяся чужих глаз, раздражала Лёвушкина. Он недовольно поглядывал им в спину и наконец мягко, неслышно подошёл к костру. Покосившись на руку медсестры, доверчиво лежавшую на плече Бертолета, Лёвушкин спросил без особого дружелюбия:
— Чего ковыряешься, Бертолетик?
— Понимаешь, хочу электровзрыватель соорудить, — поднял тот свою иноческую бородку. — Магнето снял с мотоцикла, а у меня как раз подходящий детонатор.
— Соображал бы, — буркнул Лёвушкин, — с запалами возишься, изобретатель, так хоть бы девчонка не сидела рядом!
И он снял руку Галины с плеча подрывника, но, отойдя несколько шагов, увидел, как рука, словно заводная, вернулась на место. Лёвушкин сплюнул и пошёл на свой пост, ещё печальнее напевая о двух раненых солдатах.