Обратной дороги нет — страница 29 из 56

ЖРЕБИЙ

1

Партизаны, забравшись в окопы, всматривались в плавающий над болотом туман. Гонта снял кожаную куртку и набросил на свой МГ, чтоб не засыпало землёй.

— Наугад бьют, — сказал Топорков. — Вот туман разойдётся, начнут накрывать.

— Торопятся, — буркнул Андреев. — В болоте сидят, в холоде.

Ещё одна мина разорвалась перед островком, и комок мокрого мха шлёпнулся прямо на пилотку Лёвушкину. Разведчик смахнул его ладонью, как надоедливую муху.

— Они там грелками греются, — сказал Лёвушкин. — Химическими. Такой пакетик, вроде бандерольки… — Он говорил, чтобы заглушить страх, а глаза оставались тоскливыми, злыми, ожидающими. — …Сядешь голым задом на такую грелку, воды в рот наберёшь и кипишь, как чайник.

Снова грохнуло, на этот раз ближе. Бертолет, закусив губу, следил за болотом, за тем, как, освобождаясь от тумана, выплывают чёрные, с изломанными паучьими лапами коряги. Галина, поймав на секунду его взгляд, улыбнулась ему в ответ, но невесёлой была эта улыбка.

Распряжённые лошади сгрудились около телеги, на которой лежал Степан.

— Дед! — крикнул ездовой Андрееву. — Коней хоть в болото загнать, ведь одной миной забьют… А, дед?

Старик обернулся. Но внимание его привлекли не вздрагивающие лошади, а пегая корова, неумолчно звеневшая колокольцем-«болтуном». Андреев застыл с винтовкой в руке; он напряжённо, приподняв бородку, всматривался в топь позади острова.

«Голландка», успевшая безошибочным инстинктом осознать, что встреченные ею люди не могут защитить от воющей и грохочущей смерти, барахталась теперь среди зыбкого травяного ковра, как раз в том месте, где вчера Андреев делал свои безуспешные промеры. Вытягивая мощную шею, отметая мордой листья белокрыльника, она рвалась вперёд, а вслед за ней пыталась пробиться и тёлка.

Лесной житель, Андреев верил в звериное чутьё и ждал, наблюдая за «голландкой», искавшей в топи спасительную тропу.

Снова просвистело в воздухе, и метрах в двадцати от коровы вырос чёрный столб.

Отчаявшаяся «голландка» метнулась, разорвав на клочки травяной настил, и нашла наконец твёрдую основу. Упираясь копытами, она выдернула своё ставшее чёрным, лоснящееся тело из топи.

И пошла вперёд! Пошла, то проваливаясь, то снова выбираясь, пошла так, будто не впервые приходилось ей бродить по этой тайной болотной тропе. Инстинкт уводил её от смерти, как опытный поводырь. Звенел, захлёбывался и вновь звенел колокольчик.

Андреев сполз по песку вниз, ступил в не затянувшуюся ещё ряской чёрную воду и побрёл за мелькающими в тумане пятнистыми телами.

Он спешил. Расстегнув дождевик, он рвал на себе клетчатую рубаху.

2

Туман поднимался над болотом медленно и неуклонно и вскоре должен был открыть остров, как занавес открывает сцену. Ударил разрыв перед самым бугром, взметнуло песок, и срезанная осколком сосновая ветка упала в окопчик рядом с Бертолетом.

Судорога ожидания сжала лицо Топоркова, и он сказал Гонте, чуть приоткрыв рот:

— Дайте по болоту. Как бы корректировщик не подлез!

Гонта снял куртку с пулемёта, не спеша проверил наводку и дал очередь по краю отползающей туманной завесы. Ещё звенело в ушах от трескотни и гильзы сыпались на дно окопчика, когда, весь в грязи и тине, с бородой, украшенной водорослями, как ёлка мишурой, на бугре появился Андреев.

— Товарищ майор, — сказал он, задыхаясь. — Коровы ушли с острова.

— Ну и что? — спросил майор. Но, постепенно осознавая смысл сказанного Андреевым, он повернулся в его сторону. Тонкий бледногубый рот провис по углам. — То есть куда ушли?

— Туда, в «тыл»… — Старик махнул рукой, указывая на непроходимую топь. — Я рубахой пометил тропу, товарищ майор. Уйдём и мы! И телеги вытянем. Попробуем цугом запрячь, по четыре!

Все с загоревшимися глазами потянулись к Андрееву. И у майора оттаяло лицо, живая краска вернулась к нему.

— Чёртов дедок! — крикнул Лёвушкин восторженно и хлопнул Андреева по плечу.

— То животное, — поправил его старик и запахнул дождевик, открывающий остатки клетчатой рубахи и поросшую седыми волосами грудь.

— Запрягайте и уходите, — сказал майор. — Я прикрою. Взгляды партизан скрестились на майоре.

— Вам обоз вести надо! — сказал Бертолет.

Два разрыва один за другим всколыхнули болото чуть левее острова. Беспокойно заржали лошади.

— Некогда дискутировать, — сказал майор. — Скоро начнут накрывать. Идите!

— Эх! — выдохнул Лёвушкин. — А зачем люди жребий придумали?

Финский нож как бы сам собой оказался в ладони разведчика. Он подобрал прутик, молниеносно разрезал его на четыре равные доли, а затем одну из палочек укоротил вдвое. С быстротой профессионального манипулятора Лёвушкин смешал палочки, скрыл их в кулаке, затем выставил лишь равный частокол кончиков:

— Кому короткая, тот «выиграл»…

Галина потянулась было к Лёвушкину, но он остановил её: — Женщины и раненые не участвуют.

— Это почему же? — возмутилась Галина, но Гонта осадил её коротко и гневно:

— Замолчи, Галка!.. — И, насупившись, играя желваками, он выдернул одну из палочек, торчавших из кулака Лёвушкина.

— Длинная! — Лёвушкин повернулся к Бертолету. Галина, округлив глаза, смотрела, как подрывник тонкими пальцами, как пинцетом, выдернул свой жребий. И облегчённо выдохнула:

— Длинная!

И Топорков вытянул длинную палочку.

Лёвушкин разжал ладонь. Среди морщинок, среди перепутанных линий жизни лежал маленький, в полспички, отрезок сосновой ветки. И в нём была судьба Лёвушкина.

Мина разорвалась справа от острова. Чуть дрогнула ладонь.

— Моя! — сказал Лёвушкин. — Мне всегда в игре везло. И тогда Топорков взял разведчика за кисть и, потянув к себе, вытащил из рукава ещё одну, пятую, длинную палочку — утаённый жребий.

— Старый фокус. Короткую потом подсунули, — сказал Топорков. — Будем считать, короткая — моя. Я вас повёл, я буду отвечать. И постарайтесь переправиться через Сночь и увести за собой егерей.

— Теперь меня послушайте, — пробасил Гонта и неожиданно ударил Лёвушкина снизу по открытой ладони: жребий взлетел в воздух. — Я молчал, теперь послушайте. Не майор, а я сюда вас привёл. И я буду прикрывать. И никому не возражать, а то постреляю и ваших, и наших!

Столько было уверенности и силы в голосе этого коренастого, меднолицего мужика, что разведчик, нагнувшийся было, чтобы подобрать палочку, выпрямился.

— И всё! Геть! — добавил Гонта мрачно.

Взгляд его колючих, глубоко упрятанных под тёмными бровями глаз на долю секунды столкнулся со взглядом майора, и, как когда-то, во время их первых стычек, всем почудился фехтовальный звон.

— Майор, ты мою натуру понял, — сказал Гонта. — Меня с места не сдвинешь. Разве что убьёшь. Веди людей, не стой, а то потеряешь обоз…

И он протянул Топоркову крепкую, металлической тяжести ладонь, и сухая, длинная кисть Топоркова легла в неё, как штык в ножны, и лязга не было.

— Может, я и научился бы насчёт горшков, — сказал Гонта. — Наука на войне добрая. Да часу нема!

3

Гонта оглянулся. Последние две упряжки уже вошли в болото. Люди и лошади барахтались в тёмной жиже, среди остатков зелёного ковра, как среди льдин, дышали натужно, с хрипом. Впереди шёл Андреев, высматривая над тёмным месивом пёстрые свои вешки, привязанные к кустам багульника и кочкам.

Остров прикрывал партизан от егерей, и лишь Гонта видел их с вершины бугра. Но сюда же, к этой вершине, снова подтягивались фашисты.

Гонта поправил огрызок ленты, куце торчащей из раскалённого МГ, постучал по круглой коробке, затем подвинул к себе две лимонки…

Островок заходил ходуном под беглым миномётным огнём…

Все четыре повозки стояли в ольховнике. Партизаны прислушивались. Лица их были темны от грязи. Пулемёт постукивал короткими очередями, но затем со стороны острова донеслись один за другим два гранатных взрыва, спустя несколько секунд — третий.

И наступила тишина.

— Всё, — вздохнул Лёвушкин. — У него были две лимонки.

Они закурили, собрав остатки махорки; они ждали, хотя надежды на возвращение Гонты ни у кого не было.

Галина с мокрым от слёз лицом меняла Степану повязку, осторожно откладывая в сторону алые бинты.

— Потерпи… потерпи… — приговаривала Галина. — Сейчас перебинтуем, а то растрясло!

— Отчего кровь красная? — говорил Степан, лихорадочным взглядом уставясь на бинты. — Я понял, Галка. Это чтоб страшно было убивать или ранить. Была б она синенькой или жёлтенькой — не так боялись бы, легче было бы убивать.


Обер-фельдфебель взобрался на холм. За ним, таща из болота раненых, поднялись остальные егеря.

Обер-фельдфебель увидел на гребне присыпанную алым песком, иссечённую осколками кожанку Гонты. Затем он медленно оглядел остров с вершины бугра и выругался.

Обоз снова исчез.

День девятыйВ СЕЛЕ ВЕРБИЛКИ

1

Первыми протопали по песчаной лесной дороге сапоги Лёвушкина, точнее, не сапоги, а то, что осталось от них, именно: голенища. Ступни Лёвушкина были обмотаны тряпицами и на римский манер перетянуты крест-накрест тем самым жёлтым проводом, который разведчик взял у немецких связистов вместе с катушкой.

Бывшие эти сапоги ступали как бы нехотя, заплетаясь друг о друга: Лёвушкин дремал на ходу. Следом, в отдалении, двигались телеги с безмерно уставшими партизанами. Заморённые кони шли, опустив головы.

Не дремли, дозорный! Но куда там… есть предел и силам двадцатилетнего крепкого парня. И сапоги сами собой вели Лёвушкина по лесной дороге.

Дремала сестра, дремал и раненый Степан, и голова его моталась на сене от неровного движения упряжки.

На остальных двух телегах сидели Топорков и Бертолет, оба с запавшими, серыми лицами и тоже в порванной обуви. Причём последний экипаж, на котором покачивался, изредка приоткрывая глаза, Бертолет, был без одного колеса: вместо него скребла песок гибкая слега, а позади, привязанные к кузову, плелись пегие «голландки».

Замыкал процессию, отстав метров на тридцать от обоза, таёжник Андреев. Шёл он довольно бойко, ступая босыми ногами по песку. Винтовку Андреев держал на правом плече, а через левое были переброшены связанные за ушки и неплохо ещё сохранившиеся кирзачи.

Облетевший за холодную ночь, пустой и тихий осенний лес стоял по обе стороны дороги, и сквозь лёгкие чистые берёзки и осины просматривались дубки, всё ещё державшие на чёрных ветвях жёлтую листву, как награду за стойкость.

Три человека вышли на дорогу с какой-то лесной тропинки. Заметили обоз и торопливо серыми тенями шмыгнули за дубки, притаились.

Но Лёвушкин уже широко открыл глаза — и они мгновенно просветлели. Непонятным, шестым, врождённым чувством он ощутил присутствие чужих людей. Отпрыгнув в сторону, он щёлкнул предохранителем автомата.

— Э, выходи! — крикнул он. — Живо!

И тон его не оставлял сомнений, что он не станет медлить со спусковым крючком автомата.

Из-за дубков вышли две старушки и старичок.

Старушки были по-довоенному, по-мирному чистенькие, в чёрных платках, чёрных жакетах и чёрных юбках до пят, будто в церковь собрались, да ещё с одинаковыми пестрядинными узелками в руках; правда, и жакетки, и платки, и юбки, и даже пестрядь — всё латаное-перелатаное…

Старик же имел вид особый, на нём был промасленный танкистский комбинезон, дополненный лаптями и онучами.

— О! Партизаны! — радостно сказал старик, и прокуренные усы его поднялись.

— Мы не партизаны, — ответил Лёвушкин, оглядываясь на подходивший обоз. — Не видишь — макулатуру собираем… А ты что за танкист?

— Почему танкист? — необидчиво возразил старик, подходя к телеге, за ним тихонько, скромненько шествовали старушки. — Комбинезон вещь хорошая для осени, малопромокаемая. Сейчас война людей раздевает, война и одевает, будьте любезны.

Проскрипели и остановились повозки. Дедок обменялся понимающим взглядом с Андреевым, нёсшим свои сапоги на плече. Принадлежность к одному поколению и житейский опыт объединяли их.

— Сначала испугались, — пояснил старик, обращаясь теперь уже ко всем партизанам. — Может, полицаи? Нет, глядим, свои…

— Почему же свои? — спросил Лёвушкин.

— Во! — И старик взглядом указал на обмотанные тряпками ноги разведчика. — Какие ж вы полицаи?

— Ну ладно, — сурово сказал Лёвушкин, партизанское самолюбие которого оказалось уязвлённым. — Ты что за личность?

— Я Стяжонок Григорь Данилович, это жена моя, — он указал на старушку повыше ростом, — а это сестра её, свояченица моя, Мария Петровна, будьте любезны!

Партизаны, истощённые переходом, смотрели на стариков безучастными тупыми глазами, и лишь Лёвушкин вёл расспросы.

— Это что ж за фамилия такая или кличка — Стяжонок?

— Зачем кличка? Фамилия. Белорусы мы. Из деревни Крещотки, на реке Сночь, слыхали? А идём в Вербилки, это уж Украина, будьте любезны. В Вербилках у нас две дочки, зять да внучата, полный интернационал. Сегодня ж Параскева… Параскева-грязница у нас…

— Празднуете, значит! — Лёвушкин сплюнул.

— Да ведь живые. Покинутые, а живые.

— Живые. Зятья у вас… молодые небось зятья-то?.. Документ есть?

— Недоверие, — пробормотал старик и полез под комбинезон.

— Доверие, недоверие… Может, ты полицаев прислужник?

— Не! Напротив, я на маслозаводе в сепаратор гайку кинул; — сказал старичок и протянул разведчику замусоленную бумажку.

— Будет расспрашивать, — сказал Лёвушкину Андреев. — Ты бы немцев так расспрашивал.

— А я учёный-переученый… Ты погляди, какой документ! «Свидетельство… указом его императорского величества… о высочайшем пожаловании Стяжонку Григорию Данилову… Георгия третьей степени…» Во!

— Удобный документ! — сказал старичок. — Всеобщий! И для немцев, и для полицаев, и для своих…

— Отдай ему бумагу, — сказал майор и, кряхтя, слез с телеги.

Бывалый солдат Стяжонок сразу почуял в Топоркове настоящего командира и невольно подтянулся, лапти его сошлись каблуками.

— Немцы в Крещотках есть? — спросил Топорков.

— Нету.

— А в Вербилках — не знаете?

— Ив Вербилках нету. Чего им там? Наглядывают время от времени. Полицаи наведываются. Господин Щиплюк, трясця его матери. Так у нас будет специальная просьба до вас, чтоб вы его наказали примерно — повесили или расстреляли, это уж как вам будет угодно.

— Очень вас просим, — тут же вмешались в разговор старушки, услышав фамилию Щиплюка, губы их гневно затряслись. — Обтерпелые из-за него, как ягнята!

— Ивана-объездчика в тюрьму забрал и дочку его, Клавку…

— Он такой: как в дом, так и гром!

— Мальчонку стрелил в Крещотках.

— Бабы-солдатки, у кого мужья в Красной Армии, со слёз слепнут от него!

— Ясно! — прервал старушечий речитатив Топорков. — А своих партизан у вас нет, что ли?

— Богом забытый край, — вздохнул Стяжонок. — Партизаны там, за Сночь-рекой. — Он прищурил хитрый глаз: — Вы, должно быть, туда идёте?

— Допустим…

— Н-да, — вздохнул Стяжонок. — Переправиться вам трудно будет. Тут на сто вёрст вокруг один мост был, в Ильнянском, да и тот наши взорвали. А на реке везде немцы.

Он оглядел партизан, заморённых лошадей, повозки, ящики. Особо остановился на слеге, заменявшей колесо.

— Что бы я вам посоветовал. Идёмте с нами в Вербилки. Тут недалеко. Переночуете, передохнете, ремонт вам произведём, а утром порешите, куда надо…

Андреев вздохнул и крякнул при упоминании об удобном ночлеге. Майор же, подобно Стяжонку, оглядел свой потрёпанный, еле бредущий обоз.

— Баньку истопим, будьте любезны, — добавил старик. — И политически надо бы… Соскучился народ по своим…


И уже развернулся обоз, и словно бы веселее заскрипели колёса, и резвее пошли лошади, учуяв вдали запах жилья.

Впереди обоза шагали Топорков и Стяжонок. Чуть поотстав, как почётный эскорт, шли две женщины в чёрном.

— Деревня, конечно, штука хорошая, — говорил Лёвушкин, помахивая кнутом над головами коней. — Да хитрая штука! На сто душ всегда может одна дерьмовая сыскаться. Вот что меня беспокоит. Как думаешь, старик?

— Это конечно, — согласился мудрый таёжник Андреев. — Доверять без разбору нечего, это верно. Да только и без деревни нам, партизанам, не прожить. Вот шли мы по болотам, по безлюдью, и в душе пусто стало.

— А у меня в животе, — возразил разведчик. — По деревенской пище соскучился.

— Э, твои заботы, — махнул рукой Андреев. — Переправа меня беспокоит.

— Боишься?

— Себя-то не жаль. Я-то своё дело в жизни выполнил: и детей вырастил, и внучат понянчил…

2

Это была небольшая, дворов на тридцать, лесная деревушка, типичная для той стороны украинского Полесья, где чувствуется близость к Белоруссии и России: здесь можно было увидеть и мазанку, и сруб с резными наличниками, и незатейливую белорусскую хату…

Топорков вместе с двумя старушками и Стяжонком шёл по единственной, прямой, утыкающейся в берёзовую рощицу улице, осматривал окна и дворы, словно бы вызывая деревню своим открыто партизанским видом.

Следом в деревушку входил обоз, заполняя тишину скрипом колёс и усталым лошадиным пофыркиванием.

И одна за другой стали открываться калитки, и на улицу выходили, немо и строго глядя на партизан, на их оружие, грязные шинели и ватники, перевязанные проводом сапоги, старики и дети — мирное население военного времени.

Партизаны подтянулись, старались держаться прямо и не выказывать смертельную усталость. Они медленно двигались в коридоре лиц — морщинистых, продублённых, спёкшихся на жаре и работе и совсем ещё юных, без единой отметки времени.

Крестьяне всматривались в партизан с болью, волнением: а вдруг возвращается свой, несказанно изменившийся муж, брат, сын, отец… Они радовались, видя в них частичку того мира, который откатился с последними красноармейскими частями и теперь где-то далеко, за лесами, вёл отчаянную войну. Они огорчались, потому что люди, принёсшие дыхание этого мира, были бледны, усталы и слабы… Они смотрели на них с надеждой, потому что, несмотря на пергаментную бледность щёк, несмотря на разбитые сапоги, партизаны держали оружие крепко и шли как хозяева, не таясь.

…Топорков вздрогнул. За плетнём, у крытой дранкой мазанки в три подслеповатых окна, где пышно, последним осенним цветом цвели золотые шары, он увидел лицо, которое на миг приковало его внимание и заставило забыть обо всей деревне.

Оно густо заросло кудлатой бородкой, и нечёсаные пепельные космы скрывали лоб. Но бородка была нестарой, молодцеватой, купеческой была эта бородка, и из-под пепельных косм смотрели на Топоркова свежие, с твёрдым жизненным блеском глаза.

Майор приостановился на миг, насупился, как будто припоминая что-то, но затем двинулся дальше.

— Что это у вас за бородач вон в той мазанке с цветами? — спросил он Стяжонка и оглянулся ещё раз. Но лица у золотых шаров уже не было.

— А… То Фроська взяла в приймы. Пленный. У неё хозяйство, вот и взяла, будьте любезны. Мужик гладкий, помогает. Сидор, если вернётся, в обиде не будет. Он прежде всего хозяйство ставит, — пояснил Стяжонок.

В конце улицы, как бы запирая своим увечным телом выход к берёзовой роще, стоял, опираясь на самодельные костыли, одноногий, свирепого вида мужик. Широкие плечи его были приподняты от костылей, как крылья.

Когда Топорков со своим эскортом приблизился к одноногому, он молча указал костылём на двор, и они прошли за плетень, где выстроилась, как по ранжиру, босая конопушная детвора.

— Коваль! — сказал одноногому Стяжонок, и смешливые хитрые глаза старика, юлившие при встрече с незнакомыми лесными людьми, были строги, и голос звучал почти начальственно. — К нам товарищи пришли на ночёвку. Надо поспособствовать.

— Ясно! — мрачно сказал Коваль. — Надо их не в дом, а в клуню. Там безопаснее, выход к лесу на три стороны. — И буркнул, обращаясь к детворе: — Мишка с Катькой, баньку на задах, у клуни, топить! Санька, бери Тишку, Макогоновых, Степняков — и гоните овец пасти на концы деревни. Всю ночь будете пасти, с кострами. Чтоб ни одна живая душа — ни туда, ни сюда без вашего глаза.

Словно ветром сдуло детвору. Напряжённое лицо Топоркова просветлело.

— Спасибо, — сказал он, улыбаясь Ковалю одними глазами.

— Коваль! — представился одноногий и протянул страшной жёсткости ладонь. — Участник белофинской.

Его тёмные, суровые глаза сощурились в ответной улыбке.

— Вот это и есть мой зять, будьте любезны! — сказал Стяжонок с гордостью.

3

Перед большой, крытой порыжевшей уже, подпрелой соломой клуней на огороженном току хрустели свежим, сочным сеном лошади. Рядом, у телег, постукивали топорами Стяжонок и Коваль. Они меняли заднюю ось, примеряли колесо. Топорков помогал им.

Коваль, отставив костыли и подпрыгивая на одной ноге, работал ловко и ворочал дрогу с такой лёгкостью, что в голову невольно приходила мысль о том, какой неимоверной силы был этот черноволосый мрачный мужик до увечья.

Неподалёку примостился и Бертолет со своим электровзрывателем. Он был занят тем, что прилаживал к доске сложную передачу, главной составной частью которой была ржавая зубчатка от велосипеда с торчавшим, как кость, шатуном, и Стяжонок не без иронии посматривал на эту конструкцию.

Наконец старик не выдержал и спросил, щуря глаз:

— Извините, вооружённый товарищ, для каких надобностей вы это делаете… вроде велосипеда?

Бертолет поднял на старика ясные свои, наивные глаза.

— Подрывное устройство, — охотно пояснил он. — Раздобыл магнето мотоциклетное, да ведь без маховика не раскрутишь как следует, чтоб снять с него две тысячи вольт… Думаю, видите ли, с помощью передачи…

— Мгм, — сказал Стяжонок.

— Они технику со всей Европы гонят, — громыхнул насупленный Коваль, — а мы их велосипедом собираемся.

— Ничего, ничего, — успокоил их Стяжонок. — Там есть техника, на фронтах, а нам и этого будет… А вы, товарищ, не из учителей? — спросил он у Бертолета заинтересованно.

— Преподавал до войны.

— Вот! — Старик, гордый подтвердившейся догадкой, взглянул на Топоркова, который молчаливо обтёсывал тонкую колёсную спицу. — Сразу видно: речь культурная. — И вздохнул: — Ох, нема учителей нынче. Ребятишки растут, как волчата — ни тебе алгебры, ни стишка выучить, будьте любезны! Скорей бы вы до дела повертались!..


…Из маленькой бревенчатой бани, что стояла неподалёку от клуни, близ ручья, выскочил распаренный, завёрнутый в серое рваное рядно Лёвушкин. Глаза его светились весело: он был прирождённый солдат, Лёвушкин, он умел ценить минутную утеху, зная, что от боя до боя недолог путь.

— Дуй в баню, Бертолетик! — крикнул он. — Теперь я понимаю, почему на флоте перед сражением приказывали мыться — и во всё чистое. С лёгким паром приятнее возноситься…

Но недолго наслаждался Лёвушкин покоем и махоркой, которую щедро отсыпал ему в газетный листок одноногий Коваль. Медсестра Галина вышла из клуни с огромной деревянной бадейкой в руке и тут же приметила праздного разведчика.

— Лёвушкин! — скомандовала она. — Хватит прохлаждаться. Неси горячую воду, Степана вымою прямо в клуне, чтоб не трясти!

— Слушаюсь, ваше милосердие, — сказал Лёвушкин и поднял глаза на Галину. — А может, я с ездовым справлюсь? Тебе, может, неудобно?

— Дурак! Ну, дурак! — сказала Галина и принялась развешивать на оглобельных тяжах влажные рыжие бинты. — Неудобно?! Это когда вам руки-ноги режут, когда кость скрипит, вот тогда мне неудобно. Тазы с кровью вашей мужской выносить — вот что мне неудобно, — добавила она с болью, сдавленным голосом. — А всё остальное — удобно. — И она, развесив стираные бинты, скрылась в клуне.

— Трудящая девушка, — сказал Стяжонок и одобрительно крякнул.

— Добрая будет жинка, — подтвердил мрачный Коваль. — Жива бы осталась.

— Эх, товарищ командир, — обратился Стяжонок к молчаливому Топоркову. — Погостили бы у нас денька хоть три. Дали б людям роздыху. Усталый народ!

— Нельзя, — ответил Топорков, продолжая равномерно взмахивать топором.

— Да и на вас поглядеть — кожа да кости. Как только топор держите!

— Нельзя, — повторил Топорков. — Завтра выходить.

— Приказ, значит, — сказал Коваль. — Ну что ж… Ваше дело такое, военное. Вот только раненый при вас — непорядок это. Раненый вам помеха. Да и ему спокой нужен, може, и выживет.

— Что вы предлагаете? — спросил Топорков. — К вам сюда ведь немцы наведываются…

— Сюда — да. Тут его оставить, это верно, рисково. А вам всё равно мимо лесного кордона идти. Там его и оставите. Там тихо. Самого объездчика Ивана полицаи забрали, Щиплюк с ним свои старые, довоенные счёты сводит. А дети его там, мы им всем миром хлеб, другой какой харч поставляем. Так что лишний рот нам не в тягость. А он, може, и выживет.

— Мы подумаем, — сказал Топорков.

4

Горела над деревней лимонная осенняя заря. Пригасал день, дома тёмными кубами вставали на жёлтом небе.

Топорков с автоматом за плечом шёл по пустой улице. Подошёл к мазанке, за плетнём которой, несмотря на поздний час и холод, как солнце, пылали золотые шары.

Топорков прошёл за калитку и, тяжело дыша, перешагнул приступку. Постучал.

— Заходьте, заходьте! — ответил стуку певучий женский голос.

В светёлке горела керосиновая лампа — неслыханная роскошь для военных времён, стены были гладко выбелены, и пергаментное лицо майора слилось с их фоном.

— Сидайте! — сказала женщина и смахнула с табурета несуществующую пыль.

Ей было около сорока — крепкая, с крепкой грудью, с тёмными крепкими руками. Перед её живостью и здоровьем Топорков казался бесплотным, как тень.

— А где сам? — спросил майор.

— Щас, щас, — сказала женщина, обеспокоенно покосилась на автомат и вышла в коридор, там загрохотала какими-то задвижками.

Топорков окинул взглядом горницу: взбитые подушки, чистый глиняный пол, герань и «слёзки» на подоконниках и фотографии, фотографии… А между окнами в обрамлении рушников главная фотография: Он и Она, оба в чем-то схожие, крепколицые, скуластые, серьёзные, видать, очень хозяйственные.

Топорков вяло, ссутулившись, сел на табурет. Он и Она следили со стены за каждым его движением.

Прогрохотало, проскрипело в сенях, и в светёлку вошёл мужчина с кудлатой свежей бородкой и густыми пепельными космами.

Они пристально вглядывались друг в друга — бородач и Топорков. Лицо мужчины наконец выразило несмелую радость.

— Значит, всё-таки Топорков! А я гадал: он или нет…

— А я тебя сразу узнал, капитан Сыромягин, несмотря на бороду!

Мужчина приложил палец к губам и оглянулся на дверь.

— Лейтенант, а не капитан, — прошептал он. — Для конспирации.

— Ближе к народу? — спросил Топорков и указал на табурет напротив. — Садись.

Протянутой руки он не заметил. Сыромягин сел и беспокойно заёрзал.

— Значит, и ты бежал… — и густым зычным голосом крикнул в дверь: — Фрося, тащи закуску и всё прочее!..

Хозяйка влетела с тарелками и бутылкой так стремительно, словно стояла, томясь, за дверью, как генеральский вестовой. В ней чувствовалась добрая довоенная выучка.

Толстое, нежнейшего мраморного рисунка сало было на этих тарелках, и кровяная колбаса была на них, нарезанная тёмно-вишнёвыми ломтиками, и лучок, и крупнокалиберные чесночины.

— Ты когда бежал? — спросил Сыромягин.

— Неделю назад.

— А я уж два месяца. Летит время!

— Да, — согласился Топорков, не сводя с Сыромягина пристального взгляда.

— Эх, были мы в зубах самой фашистской смерти, а теперь вот на свободе. Не верится! — сказал Сыромягин и поспешно разлил самогон в стаканы.

— После тебя в нашем бараке каждого пятого расстреляли, — тихо сказал Топорков. — Двадцать человек!..

— Да, это уж у них порядок железный! Сволочи…

— Я четвёртым оказался.

— Повезло! Эх, майор. Ну, что смотришь так, не пьёшь? На войне — кому везёт, кому нет. Сам знаешь. Осуждаешь, что ль? Все мы побывали в переделках, огонь и воду прошли. И судьба распорядилась, кому какой жребий. Мог и я оказаться пятым.

Стакан в его руке нерешительно завис над столом.

— Да, жребий, — сказал Топорков задумчиво. — Полицаи не беспокоят?

— Прячусь. Деревня дружная, предупреждает. Староста свой, дурит немцев.

— Каждого пятого… Вот лейтенант Сысоев оказался пятым.

— Это у них так заведено, — угрюмо повторил Сыромягин и поставил стакан на стол.

За плечом своего бывшего товарища Топорков видел чисто выбеленную стену, на которой висели фотографии: остановившийся во времени довоенный крестьянский мир. В этом мире не было места капитану Сыромягину. Не он, капитан, был тем скуластым парнем в ситцевой косоворотке, в полушубке, в пиджаке с гигантскими ватными плечами, с гармоникой, со щенком на коленях, не он, капитан, был парнем, который выстроил эту мазанку, посадил золотые шары под окнами и прибил на стену меж окнами классический семейный портрет. Он и Она…

— Двадцать человек! — повторил Топорков.

— А после тебя? И ты на воле гуляешь! Ешь и пьёшь… И за тебя люди полегли. И ты даже не знаешь кто.

Топорков встал.

— Я не за то тебя виню, что от фашистов на волю бежал, — медленно, скрипуче сказал он. — И не за то, что сало ешь. Я за то виню, что от полицаев хоронишься. Войну пережидаешь. Ты за тех двадцать воевать должен. Ты двадцать немцев должен уложить! При-мак!

Он направился к двери.

— Я не трус, ты знаешь! — крикнул Сыромягин. — Ты ж меня знаешь по лагерю…

— Не только беда испытывает, — сказал Топорков устало. — Благополучие тоже испытывает. Храбрый ты был от отчаянья, а сытый ты — трус… И вот что, Сыромягин…

Майор прислонился к косяку. Голос его зазвучал почти задушевно:

— Если б это было не в деревне, которая нас приютила и обогрела, я бы расстрелял тебя как дезертира. И никаких угрызений совести не испытывал. Затем и пришёл, чтоб сказать тебе это. Подумай!.. — И вышел.

Хозяйка Фрося серой мышью шмыгнула, пропуская его к двери, звякнула щеколдой, поспешив запереть мазанку. Она охраняла временный этот военный уют, ограждённый от войны глиняными побелёнными стенами.


В ночь постепенно уходили леса. На закраинах деревни, у дорог и тропинок, горели костры, и сидели у костров деревенские мальчишки — зоркие и неподкупные часовые.

— Я тоже, как четырнадцать исполнится, в партизаны пойду, — говорил один, конопушный. — Я знаю, с четырнадцати они берут…


У клуни на фоне мерцающего, ещё не утратившего нежного зелёно-жёлтого цвета неба виднелись силуэты Бертолета и Галины.

— Боже, как хорошо… не стреляют… тишина… И слышишь, лошади дышат?.. Будто уже мир наступил… — прижавшись к колючему, обтрёпанному пальто Бертолета, говорила Галина и снизу вверх смотрела на его измученное, с запавшими глазами лицо. — А может, ещё и спасёмся, выберемся, а? Может, вот так всю войну пройдём мимо смерти? Бывает ведь такое — люди с войны живыми приходят…

5

В клуне на глиняном полу горела плошка, и при её свете Андреев выкладывал из вещмешка нехитрые партизанские пожитки, а Топорков склонился над блокнотом.

«…Выбрались из окружения. Прикрывая отход обоза, погиб Гонта…» — записал он.

Пламя плошки металось, и белое лицо Топоркова то вспыхивало, то уходило в необъятную пустоту клуни.

«…27 октября… Прошли 60 км, остановились на ночлег в селе Вербилки…»

Резко качнулось пламя плошки, с визгом и очень широко распахнулась дверь, и в проёме встал Лёвушкин. Оставив дверь открытой, он, шатаясь, прошёл мимо плошки, едва не задев её. Остановился.

Андреев обеспокоенно посмотрел на майора, затем на Лёвушкина.

— Уважают нас, — сказал Лёвушкин. — Очень уважают нас в деревнях.

Майор спокойно и с интересом наблюдал за Лёвушкиным. Лёвушкин взглянул на майора, на Андреева. Взгляды их столкнулись. И Лёвушкин сказал ворчливо и с вызовом:

— Ну, что вы смотрите!.. Ну и нечего на меня смотреть! Мы вот здесь… — Он запнулся, мучась от косноязычия и стараясь выразить какую-то сложную и глубокую мысль. — Мы, значит, здесь, а они — там!

Неверным движением он указал на открытую дверь клуни.

— Кто они? — спросил Топорков.

— А!.. — махнул рукой Лёвушкин и резко опустился на сено. Неловко снимая сапоги, он пробормотал: — «Пусть сердце живей бьётся, пусть в жилах льётся кровь!..»

Так и не сняв сапог, откинулся на спину и затих.

Андреев с тревогой посмотрел на командира и, видимо решившись как-то защитить подгулявшего товарища, начал было осторожно и дипломатично:

— Товарищ майор!..

Но Топорков энергично взмахнул рукой, не давая старику высказаться:

— Ладно… Будем считать, что чисто нервное.

Разведчик, переворачиваясь в полусне, прошелестел сеном и пробормотал заключительное двустишие:

— «Живи, пока живётся. Да здравствует любовь!..»

День десятый