Обратный адрес. Автопортрет — страница 20 из 53

Оставив загашник на дорогу, мы вложили все оставшиеся деньги в водку. Не удивительно, что я ничего не запомнил, кроме спящего у входных дверей Лёвы, в обычные, а не праздничные дни торговавшего раритетами в букинистическом магазине. Присыпанный перьями из разодранной в вакханальном экстазе подушки, он, объединяя античную мифологию с христианской, походил на усопшего ангела.

На перрон нас провожала страшно помятая, будто с картин Босха, толпа. Мы шатались, пассажиры шарахались. Когда мы ввели в купе покорившуюся судьбе тетю Сарру, погрузили 17 чемоданов, Вайля и марксиста Зяму, провожавших нас до Бреста, я понял, что не успел сделать главного: в последний раз поваляться на диване с книжкой и сказать бабушке то, что всю жизнь хотел.

2

Поезд дальнего следования отчаливал так плавно, будто считал себя кораблем. За окном неторопливо уплывали в прошлое не успевшие опохмелиться друзья и близкие. Из виду навсегда исчезли родные шпили. Не зная, как к этому отнестись, мы отправились глушить преждевременную тоску. В вагоне-ресторане уютно бряцал судок с солянкой, но водки все равно не хватило. В Минск, где мне не довелось до тех пор бывать, поезд приходил в пять утра и стоял 15 минут, но я все равно нашел у кого купить прощальные пол-литра. Я все еще был на родной земле, которая кончалась в Бресте. На границе мы наконец расстались с друзьями.

– Ариведерчи, – легкомысленно бросил Вайль, рассчитывавший нагнать нас в Риме.

Растроганный Зяма меня обнял и попросил не очернять родину.

– Думаю, она справится без меня, – высокомерно ответил я и шагнул в будущее, открыв матовую дверь таможни.

За оцинкованными, как в морге, столами чиновники лениво потрошили багаж лысого еврея. Юля и нервничая, он рассказывал им анекдоты про Рабиновича. Таможенники смеялись, но не теряли бдительности, встряхивая носки, перелистывая страницы и ощупывая швы.

Когда – и очень нескоро – дело дошло до нас, таможня начала с книг и бумаг. Заметив «Ивана Денисовича» в домашнем переплете, усатый дядька в зеленой форме посуровел:

– Солженицын, – сухо объяснил он, – к провозу запрещен.

– На Запад?

– Куда угодно.

Вслед за Александром Исаевичем в кучу запретного угодили домашний фотоальбом, дипломная работа «Булгаков и мениппея», которой я надеялся поразить просвещенную часть Запада, и классный дневник с замечанием моей первой и до сих пор не прощенной учительницы Ираиды Васильевны. Время шло, досмотр не кончался, венский поезд уходил, а мы все еще не могли проститься с отчизной.

– Ничего страшного, – объявил старшой, – отправитесь следующим.

– В Варшаву?

– Один хрен.

Не считавшаяся полноценной заграницей Польша была паллиативом, но располагалась на полпути.

Попав, наконец, в поезд и оставшись без попутчиков, мы очумело озирались, и, боясь пропустить польскую столицу, выскочили на остановку раньше. Осознав по беспроглядной тьме Варшаву-товарную, мы влезли обратно на ходу, пихая в спину тетю Сарру. Она не роптала. С момента отъезда к ней частично вернулся разум. Приняв эмиграцию за эвакуацию, она решила, что мы не едем к немцам, а бежим от них, притворяясь, как это было с ней в прошлый раз, цыганами.

За цыган нас и приняли на столичном вокзале. Больше всего мы боялись остаться без билета и застрять на территории Варшавского пакта. Дожидаясь утра, мы раскинули табор возле еще закрытой кассы. Пока Сарра завтракала сваренными про запас крутыми яйцами и сторожила 17 чемоданов, я отправился осматривать достопримечательности, не рискуя удаляться от вокзала дальше первого магазина. Мне не удалось узнать, чем он торговал, ибо витрину украшала прозрачная ваза с тысячью гвоздик: половина – белых, половина – красных. Сняв на всякий случай кепку, я отправился обратно, оставив Польшу на потом.

Когда касса открылась, мы были первыми и единственными покупателями. Буднично купив билеты на Запад и не удостоившись взгляда таможенников, знавших, что после русского шмона им нечего делать, мы сели в поезд и отправились в путь, считая границы. В Чехословакии мы купили через окно горячую сосиску – здесь еще брали наши последние рубли. Только к ночи поезд пересек австрийскую границу. Аграрный пейзаж не изменился, но я все равно высунулся в окно и втянул в себя воздух. Пахло навозом.

В Вену мы прибыли глухой ночью в состоянии полной эйфории. Стоя на перроне в чужом городе незнакомой страны с 17 чемоданами и полоумной тетей на руках, мы смеялись и обнимались, пока не пришел полицейский.

– О, полицай! – закричали мы и обняли его тоже.

В участке все быстро выяснилось, и нас отправили на такси в пансион «Zum Türken», где собирали других предателей. От переживаний жена заговорила с шофером на безупречном немецком, который с прохладцей учила в школе. Пораженный произношением венский таксист растрогался и решил прийти ей на помощь:

– Фройляйн, я же вижу, что вы – волжская немка. У нас, на свободе, вам больше незачем скрывать происхождение. Бросьте этих евреев, – сказал он, ткнув пальцем на заднее сидение, – и живите на всю катушку.

3

Вернувшись в Ригу через треть века, я обнаружил, что мой квартал изменился лицом. Магазин модных платьев, который безо всяких на то оснований назывался «Лотосом», переродился в бутик. Гастроном, где по ночам второгодник Максимов с завидной прибылью торговал водкой, больше не держит спиртного. В книжном магазине литературу и детективы продавали в разных разделах, второй, естественно, больше. На месте пышечной, но все в той же декоративной избе расположился ночной бар «Аризона». Проходной двор вырос в молл. Магазин с хомутами торгует эротическим инвентарем. Пункт по приему утиль-сырья, куда я в пионерском раже таскал макулатуру, стал киоском и продавал то, что раньше покупал. В бомбоубежище устроили тир. «Палладиум» обветшал, но там все еще показывали американские фильмы. Исчезли очереди у водочного магазина, уставленного «Рижским бальзамом» («Неужели люди пьют его добровольно?» – спросил меня американский приятель). Нет больше «Приема стеклотары», куда мы ходили через день, а по понедельникам дважды.

Но дом остался. Разлука его преобразила, хотя на первый взгляд ничего не изменилось. Серый и незатейливый, он по-прежнему лишен тех архитектурных излишеств, которые делают Ригу неотразимой. Здесь не было ни средневековых башенок, ни завитушек купеческого барокко, ни рубленных девизов протестантской этики (Labor Omnia Vincit), ни самодельной мифологии ар нуво, ни стилизаций кирпичной готики, ни социалистических звезд, снопов и рогов изобилия. Собственно, на фасаде вообще ничего не было, кроме цемента и окон без наличников. Однако именно это обстоятельство и делало его минималистским памятником функционального зодчества, провозгласившего орнамент преступлением. Теперь мой дом красовался на всех открытках, но он уже был не моим.

Зайдя для разгону во двор, я узнал только липу. Она стала еще старше, но сохранилась лучше меня. Лужа высохла, мусор убрали. Хибару дворника запирала стеклянная дверь с непонятной, а значит финской, табличкой. Зато машина была шведской – «Volvo», и хозяин на меня вежливо косился.

– Я сюда каждый день выбрасывал мусор, – объяснил я, и он перестал улыбаться.

Махнув на него рукой, я свернул в родной подъезд, но уперся в цифровой замок, куда уже не сунешь универсальную открывалку – двухкопеечную монету, да и откуда она у меня возьмется?

Найдя на табло квартиру номер 9, я нажал кнопку и, услышав «Ko, ludzu?», сказал по-английски, что жил здесь раньше.

– Not anymore, – ответил домофон, и я, не став спорить, отправился домой, за океан, убедившись в том, что там мне и место.

Amerika

Вена,илиОбморок

Впервые в жизни проснувшись за границей, я тревожно прислушался. В коридоре пели «Я шагаю по Москве». Пансион «Zum Türken» был набит соотечественниками. За завтраком, называвшимся континентальным и оказавшимся скудным, шел горячий разговор. Опытные посвящали новичков в тонкости западной жизни.

– Шиллинг!

– Какой шиллинг?

– Австрийский, даже если по-маленькому.

– Жлобы! Стоило уезжать.

С трудом поняв, что речь идет о платных уборных, я уклонился от беседы со своими, готовясь к встрече с чужим.

Перед выходом мы помылись, причесались и переоделись дважды. Присели на удачу, набрались мужества и переступили порог.

– Это, – не удержавшись, перефразировал я Нила Армстронга, – маленький шаг для любого человека, кроме советского.

Запад для нас и правда был Луной, причем, её обратной стороной: мы знали, что она есть, но нам не доведется на нее посмотреть. За дверями пансиона небо, как и обещали эмигрантские открытки, было категорически безоблачным. Солнце беззаботно сияло. Пустой переулок вел к безлюдному проспекту.

– На то этот мир и называется свободным, – не успокаивался я, – что в нем можно идти, куда душа прикажет, избегая, разумеется, платных уборных.

Мы не боялись, а надеялись заблудиться. Километр спустя, однако, пейзаж не изменился. Скучные буржуазные дома, которые напоминали Ригу, какой она была и стала без советской власти. Только тротуары еще чище.

– Некому пачкать, – заключили мы, все еще не встретив ни одного венца, и покорно продолжили путь.

Вглядываясь сегодня в то солнечное утро, я стараюсь вспомнить, чего, собственно, ждал от первой встречи. Но спустя сорок лет и сотню путешествий, картина расплывается, память глохнет, притупляется острота азарта и остается лишь стыдливое недоумение. Твердо я тогда знал одно: Запад обязан быть другим – на цвет, вкус, запах и ощупь. Вскормленная в изоляторе детства надежда на волшебную – альтернативную – реальность жила во мне, как в каждом ребенке, открывшем в моем случае «Незнайку», а в чужом – «Гарри Поттера». С тех пор, как Гагарин выяснил, что Бога нет, я понимал: другой мир потому и называется потусторонним, что его надо искать по ту сторону. И вот мы здесь. Прорвавшись сквозь границу, не растеряв 17 чемоданов, не уморив полоумную тетку, идем по опустошенной воскресеньем Вене, сжимая в кулаке австрийские шиллинги. Давно идем, солнце палит, пить хочется, а чуда все нет. И тут, на черте, отделяющей энтузиазм от обиды, наш пока еще немой ропот был услышан и оно явилось.