– Немедленно приезжай проститься, – строго сказал он в трубку, – если буду спать, не буди.
Догадавшись, к чему идет дело, он впервые стал жаловаться.
– Жизнь потеряла вкус, – говорил он всем, кто слушал, – и больше всего я боюсь, что она кончится.
Еще больше его огорчало то, что он принимал за мою индифферентность.
– Почему ты не спрашиваешь меня о главном, – удивлялся отец, – что такое жизнь, что – смерть, есть ли Бог?
– А ты знаешь?
– Нет, но ты все равно мог бы спросить.
Не веря в метафизическую мудрость отца, я завидовал его живучести, но он, как евреи и женщины, не ощущал в себе тайны, которую видят в них другие.
– Эгоизм и любознательность, – думаю я теперь, – придавали ему силу, питали его волю и держали на поверхности при всех властях – от Сталина до Бушей.
Отец ставил себя в центр любой истории, слепо верил в свою правоту, мог съесть последнюю конфету и сразу после операции спрашивал медсестру, неужели ей нравится недоумок Гарри Поттер.
Мне никогда до него не дотянуться, потому что я склонен наблюдать окружающую среду. Не слушаться других, но слышать их, запоминая глупое, умное и всегда – смешное. Между тем, для писателя другой – злейший недруг. Чтобы не обращать на него внимания, автору нужно верить в себя без оглядки, не страшась остаться без читателя один на один с исписанной бумагой. Эгоизм – причина творчества, любознательность – его подмена. Дефицит одного и избыток второго всю жизнь мешали мне стать таким, каким был отец, хотя я не уверен, что и в самом деле хотел этого.
Отец умер за день. Еще накануне мы обсуждали меню их алмазной свадьбы, до которой он не дожил две недели. Последний вечер он провел, как многие из предшествующих – с Ильфом и Петровым. Под одеялом лежала «Одноэтажная Америка». Мать рассказала, что перед рассветом отец отправился в туалет и упал на обратной дороге.
– Она? Как интересно! – сказал отец и перестал дышать.
Мама положила в его открытый рот таблетку аспирина и вызвала полицию. На похоронах было людно. Вышло так, что в Америку перебралась половина их одноклассников. Все вспоминали только смешное. Ничуть не удивившись веселью, директор похоронного бюро посоветовал положить в гроб бутылку хорошего виски, как это делал он сам, провожая своих ирландских родственников. Но мама сунула под крышку банку меда. А мы-то думали, что ее жизнь с отцом была не сахар.
Как он просил, мы рассыпали прах в океане. Серая взвесь замутила волну и вместе с ней отправилась домой, на восток – с Лонг-Айленда больше некуда. Когда все кончилось, над мамой милосердно опустилась завеса. Она молилась пролетающим самолетам, забывала есть, делала вид, что читала, но еще три года – до самого конца – слушала любимую с юности бравурную классику: Листа, Грига, Рахманинова.
Глобус,илиМетемпсихоз
О путешествиях я мечтал еще тогда, когда доступные мне средства транспорта ограничивались пригородной электричкой и трехколесным велосипедом. Но и в раннем детстве километровое расстояние между приморскими станциями приобретало тот истинный смысл, что преображает дорогу в приключение: дальше будет интереснее.
Мир рос вместе со мной, и я, освоив Дзинтари, где мы жили на казенной даче, открыл Дубулты. Раньше там отдыхал один Гончаров, потом – гурьба советских писателей в доме творчества. В Асари росла лучшая в мире клубника, попавшая за это в энциклопедию Брокгауза и Эфрона. Под Слокой жили цыгане, однажды съевшие выбросившегося на берег кита. В Кемери земной шар закруглялся, и электричка отправлялась обратно в Ригу.
Школьником я научился ездить на попутках – от Белого моря до Черного. Студентом уперся в западную границу на Карпатах. Эмигрантом преодолел ее и вошел во вкус.
Первой – разумеется, после Парижа – была Греция. Простодушно собрав каждый цент и не думая о том, что нас ждет дома, мы с женой отправились в путь, потому что другого выхода не было. Я выучил названия всех полисов, различал 49 видов греческих ваз и мог на салфетке нарисовать колонны трех ордеров и перечислить их элементы. Эллада оправдала вложенные в нее труды. И это несмотря на то, что «метафора», означавшая перевозку, красовалась на бортах грузовиков, «трапезой» назывался банк, газета – «эфемеридой», а в Элевсине вместо мистерий обнаружилась авторемонтная мастерская. Научившись смотреть на настоящее, скосив глаза в прошлое, я мог так совмещать время, что одно просвечивало сквозь другое.
– Всякая страна, – утверждала моя путевая теория, – палимпсест, позволяющий выбрать и разглядеть слой на выбор, вооружившись подходящей оптикой – и цветным зрением.
Его мне навязал диковинный журнал «Антураж». Дитя гламурного угара, он явно жил не по средствам и держал в московской редакции мартышку по имени Машка. Ручная и ласковая, она залезла ко мне на колени и незаметно стянула с запястья часы. Возможно, так решался вопрос финансирования роскошного органа, каждый номер которого выходил в своем цвете. Я с радостью подчинился условием игры.
– Вериги, – обнаружил я на опыте, – не мешают, а помогают искусству – от футбола до любой словесности, но путевой – особенно. Обязательный элемент, словно намагниченный гвоздь, придает наглядную структуру опилкам дорожных впечатлений.
Пока «Антураж» не разорился, я снабжал журнал цветными пейзажами, которые причудливо иллюстрировала жена. Она унаследовала от отца вкус к фотографии и, когда я не вмешивался, снимала окружающее симпатичным и нужного цвета. Иногда наш мир получался белым, как альпийский снег, иногда – черным, как тени в Нью-Йорке, иногда – пестрым, как туземные базары, иногда – золотым, как рыбка, иногда – серебряным, как иней в новогоднем лесу. Когда палитра кончилась, я дополнил галерею ожившими пейзажами: звериным, мужским, женским. После того, как «Антураж» разорился, я выпустил «Книгу пейзажей» и продолжил полировать ритуалы странствий.
Заранее выбрав жертву своей неуемной любознательности, я месяцами в нее вживался. Путь начинался с истории, которая строила королей в династии и укладывала в колоду. Тут, почуяв жареное, моя душа открывалась наружу, и начиналось самое интересное. Готовясь к поездке в новую страну, я слушал ее музыку, читал ее авторов, готовил ее блюда, смотрел ее фильмы и узнавал ее мечты.
Тотальному погружению мешали не дававшиеся мне иностранные языки. Греческий разговорник, которым я из предусмотрительности запасся еще в СССР, предлагал спрашивать в афинском магазине, когда завезут сосиски, а у прохожих – как пройти в ЦК коммунистической партии. Японский словарь научил меня вежливой фразе «о-сева-ни-наримашита», которой я в Нарите оглушил таможенника, принявшего меня за шпиона.
Еще хуже обстояло дело с итальянским. Обследуя волшебный сапог от каблука к голенищу, я так часто по нему ездил, что мне пришла пора заговорить с местными. Готовясь к новой встрече, я взялся за убыстренный курс и три месяца повторял все, что мне говорил голос в наушниках.
– Buongiorno, – степенно начинал он, но тут же сворачивал на сторону, – что будет пить, bella ragazza, пиво, вино или сразу бренди? За столиком? Или в моем номере, где нам не будут мешать?
Чувствуя, что учусь не тому, я все же закончил курс и отправился в Тоскану. Первый эксперимент прошел в супермаркете, где я собирался купить овсянку на завтрак.
– Avena? – спросил я у кассира, найдя название злака в припасенном лексиконе.
Тот смешался и пошел за подмогой.
– Овес? – убедившись в том, что я настаиваю на этом товаре, переспросил хозяин, – у синьора есть лошадь?
Географические запои перетекали из одного в другой так плавно, что я почти всегда жил где-нибудь еще. Под постоянным напором из года в год глобус сжимался, и карта дробилась. Из одной только Югославии вышло шесть стран, и во всех меня печатали, включая последнюю – Черногорию. Она появилась буквально на моих глазах, и я первым купил её почтовые марки. Свою маленькую, но гордую страну мне показывал (с вершины горы) такой же ерепенистый директор ее главного музея. Чтобы занять эту должность, ему пришлось заполнить анкету. В болезненной графе «национальность» он поставил «не колышет».
Открыв для себя Балканы с их региональной смурью, я понял, что в моих путешествиях мне не хватает живых людей и современных сплетней. Общаясь с покойниками и навещая руины, я обходился историей, но только местные могли ее оживить. Теперь я в каждой стране нахожу славистку и зову её на обед. Надеясь сделать встречу взаимовыгодной, она начинает беседу с предмета своих занятий – с Достоевского, Петрушевской или Акунина, но я коварно перевожу разговор на сплетни и узнаю много нового. Злословие – бесценный источник мелких знаний.
– В Японии, – объяснили мне, – нет антисемитизма, потому что все белые – на одно лицо.
– В Таиланде, – предупредили меня, – живут прирожденные дипломаты и перед дракой улыбаются.
– В Берлине, – сказали мне, – бывшие жители ГДР выключают компьютеры, выходя в туалет.
– Все евреи, – объявили мне в Израиле, – братья, которые делятся по престижу на сорок разрядов, когда выдают дочь замуж.
– Скандинавы, – предупредили меня шведы, – бойскауты Европы, кроме распутных датчан, простодушных норвежцев, диких исландцев и пьяных финнов, не являющихся скандинавами вовсе.
– Запомни, – учила меня англичанка, – шотландцы молчат, ирландцы пьют, а про валлийцев ничего не известно – они всегда поют.
– Каталонцы, – узнал я в Барселоне, – протестанты Испании, где все остальные любят корриду, не считая басков, которые почти ничем не отличаются от людей и хорошо играют в футбол.
– Аргентинцы – растолковали мне их соседи в Бразилии, – итальянцы, которые говорят по-испански и думают, что они англичане.
В Перу я узнал о войне с Эквадором, которая не известно, чем кончилась. В Провансе мне показали французских ковбоев, придумавших джинсы. В Кельне мне дали понять, что немецкий ум растет с географической широтой, в Мюнхене – что он с ней убывает.