Обратный перевод — страница 135 из 210

не для того, чтобы теперь заново начать с волнением переживать все возможные смыслы «нигилизма», но как раз для того, чтобы начать трезво всматриваться в историю этого слова, во многом еще весьма не проясненную и, как можно небезосновательно предполагать, содержащую в себе еще многие неожиданные для нас повороты и открытия, — к сущности самых разных ключевых слов культуры, по моему убеждению, и принадлежит их способность содержать в себе наперед, в некоторой неясности и даже полной закрытости, некое знание, возможность эксплицитно представлять каковое появляется в культуре лишь поздно — иной раз даже с большим и огорчительным опозданием.

Слово же содержит внутри себя все те смыслы, какие оно всегда заведомо знает, — для него, для слова, как можно предположить, легче совершать переход к тому, чтб разумеет слово, между тем как все мы, т. е. в том числе и вся наука в целом, «спотыкаемся» на переходе от слова к тому, чт0: от слова к тому, что им разумеется, или, иначе, от неэксплицируемого и притом ясного внутри слова — к эксплицирован-ности его смыслов. При этом мы часто соблазняемся возможностью брать все неясное или не до конца ясное как вполне ясное, суживая слово до такой мнимой ясности его нам. Видимо, нам в подобных случаях следует больше прислушиваться к слову и доверять ему и меньше полагаться на себя и наше знание — такое, какое уже у нас имеется и дано как бы наперед.

2.

Я делаю акцент на истории слова «нигилизм», в частности, потому, что отход от истории слова в сферу смысла, его движения и его истории, переводит нашу мысль — и все наши изыскания — в ту неопределенность, жертвой которой отчасти и стало изучение нигилизма в западной науке в 1950—1960-е годы, — несмотря на всю неизбежность и непременность этого этапа[1]. Тогдашняя наука, как бы заново встретившись с феноменом нигилизма и остро воспринимая его как «свое внутреннее» нашей культуры, тяготела к тому, чтобы рассматривать его в рамках чисто идейной истории, от души со-переживать авторам прошлого, переживавшим — и открывавшим в себе — этот феномен, прибавлять к их ламентациям столь же искренние свои и в итоге трактовать сам феномен сколь угодно широко и даже безбрежно. То, что всегда можно считать преимуществом исследователя, — он внутренне причастен к ситуации, какую изучает, и может почерпать свое знание в себе, через самоанализ себя и всего своего, — оборачивалось тут недостатком, а именно неисторичностыо подхода к «нигилизму» как слову и феномену. Все мы имеем касательство к истории «нигилизма», и все мы «стоим» в ней, однако по сравнению с ситуацией тридцатилетней давности у нас, кажется, появилась возможность смотреть на «нигилизм» не просто как на то, в чем мы безнадежно запутались, а как на разыгранную уже — и уже совершившуюся — историю: пусть она на деле и не дошла до своего завершения, все-таки она сыграна уже до того места, когда некоторые предварительные итоги ей уже можно подводить. И с иной стороны открывается соответствующее этому же: наш опыт истории, — тот, какой дан нам, — кажется, подсказывает и советует нам несколько отвлекаться от «своего», ток сказать, наболевшего, и к самим себе относиться, скорее, как к чему-то «историческому» — пусть хотя бы в том отношении историческому, что мы лучше прежнего сознаем свою зависимость от истории, какая уже прошла, отложившись в нас и при этом, в самом конечном счете, лишив нас возможности непосредственного, вполне непосредственного отношения к самим себе — того отношения, какое, по всей видимости, было подлинным открытием психологического XIX века, и притом открытием временным и иллюзорным: теперь же (смею предположить) давно уже начали заявлять о себе все те прегради, какие в нас же самих отделяют нас от нас самих, «меня» от «меня», и к каким в первую очередь и несомненно принадлежат и все слова, — пользуясь словом языка и стремясь выразить себя и свое, я перелагаю себя в иное, из которого никогда не бывает для меня полного возврата назад, — а прежде всего ключевые слова культуры. Если слово есть слово ключевое для культуры, то оно всегда приговаривает «меня» к своему, а при этом все-таки делает навстречу «мне» какой-то маленький, условный и вежливый, полный снисхождения шажок. Последнее, скорее всего, несомненно, однако было бы неверно на основании такой снисходительности слова присваивать себе, и брать на себя, и считать своим безраздельным владением все необозримое и недоступное то, чтб слова — все то, что таковым подразумевается, но нам в полноте своей никогда не выдается. История же слова, ее изучение, — это непременно заданный нам сейчас и уже осознаваемый теперь во всей его значительности для нашего знания способ овладения словом и его смыслами — в той мере, в какой слово дастся нам, не вообще. Нынешняя ситуация, когда мы можем опираться уже и на опыт исследования «нигилизма» в прошлом, позволяет нам избегать некоторых совершавшихся в прошлом ошибок, — впрочем, без всякой заслуги с нашей стороны. Главная ошибка, пожалуй, одна — это ошибка слишком непосредственного отношения к смыслам самого слова, нечто подобное ошибке в измерении расстояния — на этот раз между словом и нами — и, соответственно, неучитывание тех колоссальных механизмов опосредования, какие начинает вбирать в себя всякое «мое» «я», как только это «я» начинает пользоваться языком и, следовательно, полагаться на язык (язык культуры) и перелагать себя на него и в него. Занимаясь историей ключевых слов культуры, всякое занимающееся этим «я» могло бы с тем большим правом совершенно забывать о себе, — если бы только, с другой стороны, задачи современного историко-культурного знания не вырисовывались, все более и более, перед этим исследующим историю ключевых слов «я» как задачи анализа его собственного внутреннего опыта, и ничего больше, — впрочем, опыта, который должен быть предельно далек от той психологической непосредственности и от той самозамкнутости в себе и в своем, в чем раньше видели признак всякого «моего» опыта.

Только, делая акцент на истории слова «нигилизм», я сознаю, что в дальнейшем мне никак не избежать противоречия с самим собой, поскольку необходимо будет установить некоторые идейно-исторические координаты, в каких слово «нигилизм» становится вообще мыслимым и возможным.

А за всем изучением нигилизма, какими бы методами оно ни производилось, стоит вопрос о том, что такое нигилизм, — вопрос, на который, как показывает опыт науки, нам нечего даже и надеяться получить сколько-нибудь простой ответ. И здесь тоже у нас есть и необходимость, и возможность определить известные координаты движения мысли, и вот уже сама немыслимость простого ответа относится к таким определениям.

В противоположность нашей теперешней ситуации, с конца XVIII столетия постоянно, вновь и вновь, создавались условия, когда употребление слова «нигилизм» напрашивалось само собою и казалось естественным. Так и наука 1950—1960-х годов, уже перешедшая к историческому изучению нигилизма как слова и феномена, тем не менее словно обрела вторичную естественность н незатрудненность словоупотребления, как бы автоматического, если и не замысловатого. Теперь же ситуация стала решительно иной, — как, видимо, и вообще во всех случаях сколько-нибудь ответственного словоупотребления. Можно допустить, что утрате того, что можно было бы назвать непосредственностью «я», психологической самоочевидностью всякого «я» для самого себя, соответствует и утрата непосредственности самим языком для всякого «я», которое хотело бы им воспользоваться, а также, далее, и утрата языком (так называемым «естественным») своей былой непосредственности и «естественности»: особенно во всех случаях естественного словоупотребления (и тем более, когда дело заходит о ключевых словах культуры, в которых отложилось самоуразумение — саморефлексия культуры). Слова, вместо того чтобы даваться нам «просто так», в своей очевидности, начинают отсылать нас к своей истории, т. е., что то же самое, к своей неочевидности, — пользоваться же»«очевидным, очевидно, всегда затруднительно, и вот таким новым для истории культуры моментом отмечены все наши занятия историей слов: эту историю слов мы находим в своем, в нашем опыте, не где-то еще, однако это «наше» всегда предельно усложнено — особенно по сравнению с психологической данностью всякого «моего» опыта, какую можно было когда-то предполагать, с его естественностью совершенно непосредственного, — устройство такого «моего» и «нашего» всякий раз, можно считать, и равно сумме и образу доступной такому-то опыту истории, сумме и образу, какие могут еще возрастать и уточняться.

Итак, обращаться с языком теперь стало, видимо, труднее. Труднее «общаться» и «сноситься» с ним; «бросаться» словами теперь можно, как и прежде, — однако такая манера обращения со словом и с языком по крайней мере внутренне все более обесценивается. «Бросаться» же словом «нигилизм» едва ли согласится сейчас кто-либо кроме застрявших в недавнем прошлом публицистов, которые не считаются ни с наукой (с состоянием нашего знания), ни с научным сознанием; едва ли кого-либо удовлетворят сейчас утверждения типа: «Роман Н. Г. Чернышевского “Что делать?” — это нигилистическое произведение»[3]. И тут дело вовсе не в нашем отношении к этому роману, в его оценке, в его оценке как художественного создания и т. д., а поначалу в том, что для того чтобы отвечать за такие утверждения, нам следовало бы уже знать, чтб такое нигилизм и нигилистическое по их сущности, т. е. уже заранее знать ответ на вопрос, который только еще отсылает нас к движущейся и широко ветвящейся истории. Естественная реакция на подобные утверждения сегодня — это недоумение: чтб бы это значило и почему? И — чт0 бы это