о меценате. Гете же — о котором мне хотелось бы передать в твои руки целый томик в октаву, — подобен Богу, который, согласно Поупу, одинаково равнодушно взирает на то, как гибнет мир и воробей, тем более, что он не творит ни того, ни другого; однако апатию свою к бедам других он, льстя себе, принимает за апатию к собственным бедам*[37]).
Открытое письмо Ф. Г. Якоби Фихте (1799) и было тем главным событием, которое размежевало «до-фихтевские» видения, или же сны, Жан-Поля и его «постфихтеанские* тексты, запечатляющие экзистенциальное отчаяние, что достигает самых крайностей, — эти последние тексты так или иначе связаны с центральным созданием Жан-Поля, его романов «Титан» (1800–1803). В Открытом письме Якоби заново обретает (чтобы не сказать — «создает») само слово «нигилизм». Слово на этот раз запало в память культуры (т. е. приобрело способность менее затрудненно всплывать на поверхность — самообнаруживаться и вновь образовываться[38]); хорошо запомнил это слово и Жан-Поль. При этом не столь существенно, что само слово возникло в тексте Якоби как бы на ходу, без какой-либо напряженности и даже без уделения ему особенного внимания со стороны автора текста: Якоби попросту именует «идеализм», т. е. именно фихтеанский идеализм — нигилизмом. Вот что сказано у Якоби: «Поистине, любезный мой Фихте, меня отнюдь не рассердит, если Вы или кто угодно пожелает называть химеризмом то, что я противопоставляю идеализму, который зову[39]нигилизмом»[40]. Речь идет тем самым о своеобразном обмене взаимными именованиями, причем Якоби достаточно добродушен, чтобы соглашаться именовать (на худой конец) свою собственную философию «химеризмом». Собственный же философский взгляд Якоби, в сущности, идентичен жан-полевскому, а жан-полевская философская позиция, в свою очередь, уже с давних лет, ориентирована на взгляды Якоби и примеривается к ним. В этой связи чрезвычайно показательно, что в Открытом письме Фихте Якоби позволяет себе, например, и такой пассаж:
«Я не есмь, и я вообще не желаю быть, если Он не есть! — Я же сам, поистине! не могу быть наивысшим существом для себя самого… Так инстинктивно учит меня мой разум: Бог, Наивысшее, что есть во мне, с неодолимой силой отсылает меня к Самому наивысщему надо мною и вне меня; оно принуждает меня веровать в [существование] непостижимого и даже невозможного в понятии как [существующего] во мне и вне меня, из любви, посредством любви*[41].
Все это — не что иное, как патетическая ссылка на конечную очевидность чувства (вокруг которого выстраиваются и другие философские понятия, как-то инстинкт, разум). Однако какую роль могли сыграть подобные заклинания в глазах Фихте? Они могли разве чтоубедить Фихте в «нефилософичности» и в несерьезности Якоби[42], — на деле Фихте был несколько иного, более тонко дифференцирующего мнения о Якоби как философе. Однако своим «отчаянным» взыванием к чувству (тут есть и «отчаяние», потому что это уже — самый последний аргумент) Якоби засвидетельствовал следующее: 1) как философ сентиментализма, он представляет тот «примиренный» вариант его, который не допускает отчаяний в чистом виде, так сказать, не допускает себя до того, чтобы допускать отчаяние, и всегда рассматривает чдастдоо (в его самоочевидности) как самый последний аргумент; 2) как это ни странно, в философской мысли Якоби философское, собственно, не отчленено от поэтического: патетическая отсылка — через чувство — к несомненности существования Бога есть в сущности речевой, или поэтически-речевой жест, которому должно было бы соответствовать, сентиментально-поэтическое текстовое окружение. Вообще говоря, как писатель-мыслитель, Якоби в свою эпоху и представляет именно такой промежуточный тип, для которого, скажем, романная форма есть только одна из форм философствования, а форма философского рассуждения, трактата и т. п. есть только продолжение основанного на самонаблюдении, самоанализе, самокопании в своей душе исчерпания внутреннего движения своего чувства (другой вариант того же промежуточного типа в ту эпоху — это упомянутый выше Карл Филипп Мориц, делающий крен в сторону более непосредственно-психологическогосамонаблюдения и описания, без всяких притязаний на философское в чистом виде).
Едва ли можно не удивиться тому, что, как выходит, Жан-Поль в своем отношении к философии проявляет большую строгость, чем Якоби! Нет сомнения, что якобиевский самый последний аргумент всегда сохраняет свою силу, — все равно ведь «мое» чувство всегда отсылает меня к Богу и, следовательно, есть Бог и есть Наивысшее. Однако, одновременно с тем, Жан-Поль вполне отдает себе отчет в том, что на поле собственно философского с помощью этого аргумента невозможно ничего достичь, а поэтому остается, во-первых, создавать такие тексты, в которых этот аргумент признается весомым и на этот счет с читателем заранее заключается некоторое соглашение, — это тексты «душеспасительного» толка, вроде сочинения «Селина, или О бессмертии души» (издана посмертно), написанной и напечатанной уже в 1797 году книги «Кампанская долина, или О бессмертии души* и многих других больших и малых сочинений особенно позднего периода творчества, — а, во-вторых, зная о недостаточности внутреннего чувства, предаваться отчаянию. В отчаянии — знание мыслителя-сентименталиста о том, что его круг самоисчерпывающегося и поляризующегося чувства философски недостаточен и что у него нет никакого достоверного знания относительно того, как можно было бы обосновать данную ему очевидность чувства. Для отчаяния же тут есть две формы — это страшные поэтические картины (которые перекрываются, но не упраздняются «последним» доводом чувства) и это «сатирические» поэтико-философские тексты, которые (как уже сказано) есть не что иное, как попросту сатирический поворот, придаваемый своей же манере рассуждать в полном знании о философской недостаточности или даже несостоятельности своей мысли. Называя такие тексты «поэтически-философскими», я хочу как раз подчеркнуть, что они возникают вследствие отчлененности философского и поэтического (в отличие, как это ни странно, от философа Якоби): Жан-Поль ставит свой сатирически-поэтический текст «на место» философского, но не потому, что бы он смешивал и не разделял одно и другое, а потому, что ему известно — его мысль сюда, как мысль философская, не простирается и, далее, вот каково ее «самочувствие» на этих чуждых ей просторах. Это, говоря иначе, поэзия на месте философии, однако отнюдь не взамен ее.
Как такие, помещаемые на место собственно философского, но не взамен его тексты, тексты поэтические или сатирико-поэтические, они не могут не давать и своего философского эффекта. Это разумеется. Такие тексты говорят и вопят о себе: вот мысль, выбежавшая за свои пределы, вот мысль, которая вынуздцена была выбежать за свои пределы, потому что ее в ее пределах потревожила такая-то скорее всего совершенно ложная философия, опровергнуть которую «моя» мысль, однако, совершенно бессильна, а потому, будучи столь жестоко выброшенный за свои пределы, я могу предстать пред вами лишь вот в таком ужасном и отчаянном, приведенном в беспорядок и даже сходящем с ума состоянии. Это безусловно и есть внутренняя ситуация антифихтеанских выступлений Жан-Поля, которые многое говорят в пользу Жан-Поля как мыслителя с его философскими потенциями: он отчленяет философское как таковое и поэтическое как таковое, знает, что патетическим ссылкам на самоочевидность «моего» чувства в некоторых контекстах вовсе нет места; наконец, он способен показать, в каких противоречиях погрязает и запутывается чувство, когда оно покидает область, в какой обосновалось оно в эту эпоху — в рамках самоочевидности своего самоура-зумения.
По письму Жан-Поля Якоби от 10 ноября 1799 года можно судить
о том, сколь отчетливо видел Жан-Поль свою ситуацию как мыслителя относительно фихтеанской. В этом письме, в частности, возникает проблема языка: «Нужно согласиться со всеми его выводами, если согласиться с его языком[43], — пишет тут Жан-Поль о Фихте, язык же философии — тут в силу вступает логика чувства (Gefühl, Empfindung) — язык должен быть чувственно-воспринимаемым, должен быть рассчитан на органы чувств («Für die Sinnen sei die Sprache!*[44]), а такой язык всегда что-либо «живописует», т. е. он конкретен и нагляден; в противном же случае мыслитель «злонамеренно подменяет выводы на основе созерцания выводами на основе нечистых, а притом опустошенных знаков созерцания»[45]. Тем самым Жан-Поль натолкнулся тут на такую проблематику, которая едва ли была разрешима в те времена, — с тех же пор, за два века, прибавилась историческая перспектива, в какой разворачивалась эта проблематика языка философии, так что прояснилось и отдифферен-цировалось многое из того, что в ту пору можно было лишь предчувствовать или же не замечать вовсе; естественно, что Жан-Поль пытается уловить суть дела на языке своей философии «сентимента», но это не уменьшает его философскую прозорливость. Жан-Поль полагал, что тогда, когда философия, как это было у Фихте, достигает известной высоты абстрагирования, где рефлектируются сами же понятия, абстрагирование, рефлексия и т. д., язык непременно оказывается «лжецом и подтасовщиком»[46] и у нас остается лишь выбор между «1) метафорой, 2) заблуждением, 3) нёсмыслом