Обратный перевод — страница 146 из 210

[88], сыграл в немецкой культуре неоценимую роль, — не случайно, что талант молодого Жан-Поля первым распознал и по достоинству оценил именно он.

Итак, чувство — пока всегда «мое» и «не мое»; у чувства пока все еще остается общая мера, задаваемая горним царством смыслов (развязки видений Жан-Поля показывают и подчеркивают этот перевод из плана «личного» в план «вертикальный», где «все» становится на место и где чувство вновь обретает себя и получает благословение свыше). Но, измеряемое своей «вертикалью», чувство вновь обретается во «мне»: мое «я* — его сосуд, и в этом сосуде чувство обнаруживает свою конкретность и свою неисчерпаемость; нет сомнения, что и темная философия раннего Гегеля рефлектирует и понятийно исследует именно такое «внутреннее» в его исторически конкретном и переходном состоянии, проявляя к этому внутреннему редкостную, уникальную чуткость. Чувство, однако, которое укореняется во мне и в моем «внутреннем», продолжает все же оставаться и «не моим», — оно сопоставимо с некоторой шкалой ценностей, не вполне погружено в себя, оно с чем-то соизмеримо. Для переходной поры сентиментализма важно еще и то, что, пока ты предаешься своему чувству, ты остаешься орудием своей рефлексии; можно не только думать о чувствах, но, направляя свой взгляд на чувство, на чувства, можно только думать, — это всегда рефлектируемое чувство, оно никогда в таком своем виде и не дано помимо мысли, помимо мысли, которая думает, что основывается — как на самоочевидном — на чувстве. Не будь такой данной вместе и вкупе с чувством мысли, Жан-Поль и не смог бы стать таким писателем-мыслителем, каким он был.

Но «просто* как писатель-сентименталист, Жан-Поль, конечно же, помещается в одном ряду с нашим H. М. Карамзиным: все начинается, и все кончается чувством — как некоторым, если можно так выразиться, образцово-показательным жестом, знаменующим высокую человечность и демонстрирующим таковую перед читателем. Само чувство склонно к тому, чтобы бесконечно любоваться собою и умиляться себе, — это все формы его самонаблюдения и саморефлексии.

Однако в отличие от H. М. Карамзина, тот творческий мир, какой заключен у Жан-Поля в оправу из сентименталистских жестов, — обе речи, произнесенные мертвецам в жан-полевских видениях, тоже состоят из сплошных сентименталистских жестов как самообнаружений и демонстраций чувства, — необходимо представлять себе предельно расширенным. Но что значит тут «предельно»? Это надо разуметь буквально: это значит, что в эту оправу должна поместиться целая энциклопедия человеческого знания, вместе со всей доступной тогда историей поэзии и литературы, вместе со всей доступной тогда историей философии, вместе со всей наукой того времени и вместе со всей доступной тогда историей такой науки. В поэтически-литерагурное творчество Жан-Поля все это и входит с полнейшей непременностью как составная его часть. К Жан-Полю допустимо подходить и со стороны чувства, и со стороны науки: он дает вполне уникальный вариант барочно-сентименталистской энциклопедии знания своего времени, о которой мы могли бы сказать, что она появляется на своем месте в культурной истории с некоторым непонятным опозданием, если бы только она не появлялась на своем месте с полной естественностью, при почти полной несравнимости с чем-либо одновременно существующим. Позднейший XIX век уже не мог интересоваться Жан-Полем в таком архаическом складе его творчества, и реконструировать его уникальность пришлось уже в конце XX века, с появлением некоторой историко-культурной перспективы.

В отличие от многих сентименталистов, например, того же H. М. Карамзина, в Жан-Поле не было и следа сентименталистски-морализатор-ского отношения к знанию сверху вниз, — правда, с помощью знаний можно морализировать, можно морализировать и по поводу их и даже по поводу их тщеты (поскольку от человеческой тщеты и суеты все равно никуда не уйти), но только и такая морализация, естественно, окажется лишь элементом знания, — ну, скажем, моральной философии, и никоим образом ни на минуту не будет чувствовать себя чем-то внешним, сторонним в отношении его. Тут все строится на знании, которое, как барочно-энциклопедическое, уходит в свою необъятную даль, — в течение всей своей жизни Жан-Поль обязан учиться, накоплять свои знания, читать, делать выписки, конспекты[89]. Такое знание, какому весь свой век учился Жан-Поль, на позднейший взгляд предстает бесконечно разъединенным, размельченным, — это все отдельные, обособленные энциклопедические сведения, из которых потом, кас из совсем мелких камешков, возводятся огромные сооружения жан-полевских книг. Разумеется, в число знаний-сведений входит и все философское. Если бы громадные знания Жан-Поля по истории философии можно было бы как-то сложить вместе, то получилась бы книга, отчасти напоминающая и труд Диогена Лаэртского с его пестрым разнобоем сведений, и более новую историю философии, так или иначе передающую систематику, или органику воззрений отдельных выдающихся мыслителей.

А как писателя, т. е. как автора написанных и изданных им книг, Жан-Поля странным образом нужно мыслить себе как одну часть его же самого: как писатель, он лишь часть человека пишущего: он конспектирует и переписывает, затем упорядочивает свои записи посредством указателей, — барочная энциклопедия создается для нужд всего одного человека, но зато и для нужд всех книг, какие напишет, или составит, этот пишущий человек.

Если принять во внимание и взять всерьез все эти усилия энциклопедиста, то можно, не боясь, счесть, что все поэтическое служит у него упаковкой знания. Такое современное и несентиментальное слово тут будет вполне на своем месте. Зато все сентиментальное послужит опорой и оправой для знания. Появляется, значит, то, о чем век барочных энциклопедий не имел ни малейшего представления, а именно уже описанный мир чувства с его внутренним движением и его поляризацией, с его «промежуточностью», затрудняющейся выбрать между «моим» и «не-моим».

Мы до сих пор все еще с известным трудом продолжаем осваиваться с тем соображением, что поэт может быть не менее глубоким мыслителем, чем философ, а также и с тем, что никак не следует смешивать институционализированную форму философии, влекущую за собой известные приемы изложения философии, и форму самого философствования. Еще труднее нам сродниться с мыслью, что у поэта с его текстами есть свой буквализм и что можно спрашивать с него эту «букву» с не менее суровой требовательностью, чем с философа, — итак, анализ жан-полевского «Ключа к Фихте», строящийся на противопоставлении поэзии и философии, разумеется, в этом отношении неудовлетворителен.

Поэт обладает перед философом не просто дополнительным преимуществом, а именно тем, что он может обсуждать смелые и спорные идеи в свободной, нескованной форме, само это преимущество дано поэту не просто так и не в чистом виде, и не как дар сугубой вольности творчества. Это преимущество само по себе вторично — оно проистекает из того обстоятельства, что, мысля, поэт не обязан сковывать себя принятыми системами, канонами, приемами изложения. Во времена Жан-Поля академическая форма преподавания философии установилась в весьма четком виде, никем не оспаривавшемся, — с некоторыми модификациями она дожила в Германии до нынешних времен; в те времена философ читал в университете философскую энциклопедию или ее части, и вот с таким чтением Жан-Поль никогда бы не справился. Кажется поэтому, что писатель, поэт наделен свободой выбора формы изложения. И это верно — для, каких-то уровней формы. Однако ничто не мешает нам сказать, что, как писатель, Жан-Поль был одновременно «скован» своим разумением чувства, своей трактовкой того, как разумелось в те времена сентиментальное чувство, и что эта трактовка вынуждала его, например, строить свои произведения, или книги, так, а не иначе, иной раз

поразительно странным образом[90]. Впрочем, смотреть на такие процессы, как на «скованность», не имеет большого смысла только потому, что это же самое «сковывающее» начало совпадает со своим итогом на всех стадиях его получения. Вольные фантазии жан-полевских видений предрешены со стороны так, а не иначе трактованного чувства. Чувство «обязано» отпустить себя в свое «предельное» состояние и демонстративно-севтименталистски расписать его, — свобода оказывается элементом заданной несвободы. Известная схема логики чувства, логики его движения положена в основание всего. Даже и самые грандиозные конструкции Жан-Поля воспроизводят, рас-страивая ее до крайности, такую схему чувства.

Одновременно мысль, выстраивающая себя на основании так, а не иначе понятой логики чувства, переходит от того, что должно мыслить, на то, чте можно мыслить, т. е. на то, что мыслимо, и на то, что вообще помыслится. Все содержание, все наполнение души — наполнение ее всем «моим»/«не-моим» — открывается для наблюдения и для сколь угодно пристального и въедливого анализа, анатомирования, как любил говорить Жан-Поль.

Жан-Поль не потому противостоит в свою эпоху философу, что сам он — не-философ, а потому, что он не скован именно институционализированными, академическими формами (изложения) философии. Разумеется, этим еще не сказано последнее слово относительно того, как философ и не-философ соотносятся между собой в эту эпоху. Напротив, этим не сказано даже и первого слова об этом. Однако, возможно, чуть яснее становится то, что Жан-Поль — причем именно в силу мыслительной определенности, логичности своего творчества — внес свой особенный вклад в осмысление того, что вскоре было названо словом «нигилизм», и что, далее, творчество Жан-Поля к творчеству Фихте относится как более широкое относится к более узкому и специализированному. Конечно, такого соотношения по «широте», объему, недостаточно для того, чтобы представлять себе тут какое-то содержательное отношение. Однако если задуматься над тем, что творчество Жан-Поля, при своей широте, как бы разведывает общекультурные основания эпохи, то легче будет содержательно мыслить себе соотношение неспециализированно-широкого и узко-специального: изнутри жан-полевского мира до какой-то степени пред-видится Фихте с его категориями Я и He-Я, между тем как то помещение, в котором обосновывается и разворачивается диалектика их отношений, для постороннего с его ключом действительно закрыто; чтобы открыть это помещение, надо перейти на узко-специальную платформу, куда посторонних просто так не пускают, и это тоже момент отношений этих узости и широты. Нам же сейчас, может быть, наиболее интересно все же то обстоятельство, что Фихте и «нигилизм» идеалистической позиции заранее усматривался со стороны жан-полевской сен-тименталистской" логики, или схемы; чувства и что Фихте как феномен, — пусть даже рассмотренный потом, несмотря ни на какие ключи, только снаружи, — был уже заранее понят/не понят со стороны этого широкого и общекультурного.