Самой высокой, безоговорочной оценки заслуживает оформление спектакля (Ганс Брош). Сцена битвы (3-й эпизод спектакля) с залитой ослепительным, ярким светом белой сценой поражает уже сама по себе.
Во всех сценах применены самые лаконичные средства, и всякий раз достигается максимальный эффект конкретности (такова, например, сцена 5-я, в Берлине, у церкви). Оформление спектакля находится в полном соответствии с пластическим, можно сказать, скульптурно-пластическим замыслом режиссера, который во всех сценах изобретательно группирует действующих лиц, создающих необычайно выразительные построения, — такова в первую очередь группа офицеров в сцене 3-й, такова же, в сцене 2-й, группа офицеров, записывающих приказ курфюрста под диктовку фельдмаршала Дерфлинга, — эта группа должна время от времени (поскольку действие на сцене распадается здесь на две половины) застывать (следовало бы найти какие-то приемы его объединения в целое в этом эпизоде) и стоять молча; всякий раз такие почти недвижные и почти безмолвствующие построения организуются с большим вкусом. Однако нельзя не сказать, что такая скульптурность групп вступает в известное противоречие с драмой Клейста, будучи как бы самоцелью: пьеса Клейста, полная внутреннего и внешнего действия, полная разнообразия, стилистических остранений, насколько можно видеть, нигде прямо не предполагает такой слишком однозначной и слишком высокой по стилю пластичности.
Пьеса «Разбитый кувшин» — такая же необыкновенная комедия, как «Принц Фридрих Гомбургский» — необыкновенная трагедия. Если «Принц Гомбургский» — торжество стилистического разнообразия, а иногда даже целенаправленно достигаемого разнобоя, то «Разбитый кувшин» — едва ли не единственный в мировой литературе пример комедии, где внешнее действие предельно сокращено, убрано внутрь — судебное разбирательство, которое должно доказать виновность судьи. Эта комедия — беспрестанный анализ заданной ситуации, и суть комического — в основной ситуации, которая проясняется шаг за шагом. Всякие комические детали, а их у Клейста немало, отступают перед этим основным, и этот основной конфликт доведен до крайней, уже не комедийной мучительности. Эта длинная пьеса не терпит и антрактов, и на своем первом представлении, в марте 1808 года в Веймаре, при Гёте, эта пьеса провалилась именно потому, что, пытаясь приравнять ее к традиционной схеме комедии, ее разделили на три акта. Таким образом, «Разбитый кувшин» (как и «Амфитрион» Клейста) — это трагедия наоборот, то есть оформленная как комедия аналитическая трагедия, издали бросающая свой взгляд на софокловского «Царя Эдипа». Как в «Принце Гомбургском» светлый тон целого каким-то чудом захватывает все самые мрачные места, так в «Разбитом кувшине» отовсюду выглядывает трагедийная бесповоротность происходящего. «Пьеса “Разбитый кувшин” дело принца Гомбургского превращает в комедию», — написано в изданной театром (как всегда в ГДР, с большой тщательностью и любовью) специальной программе. Эту пьесу тоже можно играть по-разному: или сосредоточиваясь на сути конфликта пьесы, и тогда уже подчеркивая скорее трагические мотивы ее, — или играя ее как «настоящую», без подводных камней, комедию, стараясь донести ее сложный смысл через относительно простую внешнюю поверхность спектакля. В этом последнем случае все жанровое, характерное, частное придется уже подчеркивать, и это, в виде парадокса, не может не внести известного разлада между суетой внешнего действия и, собственно говоря, статической сущностью драмы. «Разбитый кувшин» — это пьеса, которую можно было бы в принципе играть, почти не делая движений и полагаясь только на слово! После напряжения выстроенных в одну беспрерывную линию сцен пятиактной трагедии о принце Гомбургском «Разбитый кувшин» уже нельзя было ставить как комедию высочайшего накала, и постановщик пьесы придает ей необходимую жанровую незатруднен-ность. Приехавший из города инспектировать деревенский суд советник Вальтер (его играет Дитрих Кернер — фельдмаршал Дерфлинг «Принца Гомбургского») в этом спектакле не строго спрашивающий судья судьи, олицетворение неподкупности и справедливости Закона, человек просветительской культуры, наделенный совсем уж современной интеллигентностью, — почти уже чуждая комедии роль, скала, о которую разбивается вся комедийная сумятица пьесы, воплощение суровости, человек, не умеющий смеяться, а потому — эталон смешного в этой комедии. В постановке Дрезена Вальтер — судейский педант из города, лишь одним рангом повыше деревенского невежды Адама (его ярко играет Дитер Франке). В постановке, которая размягчает железный стержень фабулы этой комедии и обрамляет его множеством комических мизансцен, исполнители могут более ровно и равномерно проявить свои возможности. В «Разбитом кувшине» Эльза Граубе-Дейстер играет роль фрау Марты Рулль, Бербель Волле — ее дочери Евы, их игра отмечена несомненной выразительностью и убедительностью. Интересно строит свою роль Александр Ланг (он играет жениха Евы Рупрехта): в деревенском простаке постепенно просыпается что-то вроде возмущения, — у Клейста Рупрехт в конце пьесы колотит мантию судьи за отсутствием самого бежавшего зайцем обличенного представителя закона, в постановке Немецкого театра режиссер слишком увлекся параллелью между мнимым мятежом «Принца Гомбургского» и возмущением крестьянского парня, который пытается громить мебель в жалкой комнате судьи, — как и всякое ломание стульев не к месту, этот эпизод является издержкой комедийности в спектакле. Очень тонко и продуманно играет роль писаря Клаус Пионтек. Звуки «мотива судьбы» из 5-й симфонии Бетховена, соединенные с грохотом бьющейся посуды, служат мимолетной, секундной увертюрой к пьесе — очень остроумная находка, в которой не следует искать универсальных исторических обобщений: таковые вне пределов как пьесы Клейста, возникшей в свою конкретную историческую эпоху, так и скромного, обходящегося без излишеств и режиссерских домыслов, аккуратного спектакля.
Основанный в 1883 году Немецкий театр — коллектив с богатыми традициями, театр, творческое развитие которого, как пишет в предисловии к программе спектаклей Иоахим Теншерт, не прерывалось никогда. В свой последний приезд Немецкий театр представлял искусство социалистической Германии, страны, в которой созданы условия для плодотворного, чуждого модной сенсационности и дешевой поверхностной актуализации, претворения драматического наследия классики.
Гёте, Поэзия, «Фауст»
Лишь у немногих поэтов складываются свои, совершенно личные отношения с Поэзией. К таким поэтам принадлежал Иоганн Вольфганг Гёте. Чем больше узнаешь его, тем больше понимаешь: не просто был он причастен к миру поэзии — это мир поэзии был заключен в нем, а он был его владыкой.
Гёте никогда не заботился о самовыражении — и он даже не хотел бы, чтобы в его созданиях отразилась личность именно поэта. Собственно говоря, ему хотелось быть человеком, который отражал бы в себе бытие — настолько полно и подробно, чтобы между человеком и бытием складывался разговор равных. Ради такого беспримерного диалога надо было стать поэтом, а тогда уже творить уверенно, властно, с достоинством. Человек, равняющийся с миром, с бытием, — ив поэзии не просто поэт, а творец, и потому, скорее, человек дела, а не слов, и, уж во всяком случае, не книжный человек. К слову на бумаге Гёте относился с пренебрежением. Да и поэзии ему всегда мало, в поэзии должна была отражаться общая мысль о мире. «Ведь я так высоко не ставлю слово, //Чтоб думать, что оно всему основа», — говорит Фауст у Гёте; так судил и сам Гёте — о слове поэтическом, писательском.
Гёте властвовал над поэзией. Он гениально дерзко гнет язык. Юность Гёте совпала с периодом «Бури и натиска» в немецкой литературе (1770-е годы), когда молодые поэты бунтовали против норм и правил, предощущая возможность свободы от любого гнета и принуждения в самой жизни. Гёте тогда уже стал во главе литературы — так сложилось само собой. Ранний Гёте поэтически смел — однако зрелый и поздний несравненно смелее: отдельные пробы поэтического самовластия, утратив налет нарочитости, вошли в систему. Что бы ни делал Гёте с языком — все совершенно естественно. Язык преображается: придумываются новые слова и формы слов, значение обычных слов резко и тонко переакцентируется, не стиль, но сам язык окрашивается в особые тона, он весь — создание поэта; не только в высокопоэтической лирике, а в любом, самом случайном тексте ощутимо своеобразие языка, а за ним своеобразное осмысление мира.
Еще одно следствие такого обращения со словом и того же отношения к слову: Гёте не слишком беспокоили внутренние проблемы поэзии, техника стиха. Поэзия для него — это послушный (именно послушный общезначимой мысли) способ выражения. Неуместно копаться в ее деталях. Поэзия обязана быть естественным выражением мысли. Гёте любил, чтобы стих был «из одного куска» (как писал он в одном своем сонете). Заниматься метрическими тонкостями ему претило. Гётев-ский «Фауст» этому противоречит — по видимости; ведь «Фауст» — целая энциклопедия размеров и строфических форм: среди них встречаются триметры и тетраметры греческой трагедии, александрийский стих трагедии XVII века, немецкий народный стих, терцины, которыми Данте писал «Божественную Комедию», и еще много другого. Все редкое и хитрое Гёте умел делать — когда хотел. Но все это — на своем нужном месте, и всякий раз душа поэта должна была прийти во внутреннюю гармонию с избранной формой, до конца с нею слиться.
Лирика Гёте — не просто выражение личности, которой довольно того, что она выразит себя и свое. Опора для лирики — не «личностное» и не проникновенно — душевное, личное, ато общее, даже общечеловеческое, до чего стремится возвыситься личность, превращая и самое случайное в себе в язык общего. Лирика Гёте восходит не к непосредственности чувства, а к широте мира, которую личность, внутренне преобразуясь, стремится охватить. Ее исток — мысль (по только не сухая и отвлеченная!)· Мысль — а не чувство. Под словом «мысль» подразумевается здесь философское, ученое содержание, а для Гёте прежде всего — содержание естественно-научное, мир как природа, причем природа во всех своих проявлениях (от строения мироздания и геологии до растений и до человека, до его истории, до истории его духа, культуры) и во множестве способов ее постижения — от красоты до точного ее знания. Гёте видит природу вглубь: растение — живая метаморфоза, Земля — это история ее создания, от первозданного состояния, о котором ведутся научные дискуссии, до листа растения, до человека и, наконец, до самой поэзии. Для такого взгляда нет ничего, что стояло бы на месте, а не разворачивалось внутрь, к своему истоку, к своему историческому началу — в масштабах культуры, жизни Земли, бытия. Поэтический взгляд на мир — он же всегда и ученый, во взаимосвязи. В наследии Гёте есть прекрасные стихотворения в народном тоне, и они, пожалуй, более других скрывают всеприсутствие гётевского