Обратный перевод — страница 23 из 210

«Делить на еще более мелкие разделы и на отдельные нити — это, скорее, приятное для тонкого критика времяпрепровоэвдение, чем эстетика, полезная для поэта-практика; я не хочу поэтому, чтобы мне был брошен упрек в несистематичности, если я только бегло коснусь немногосложных микроскопических творений, как-то: простых “Ах!” и “0x1” (относятся к элегии, а элегия — фрагмент трагедии) и простых “Ура!” (очевидно, сокращенный дифирамб).

Всего одно замечание по поводу этих кратчайших стихотворений! Греки богаче нас восклицаниями боли, этими элегиями в миниатюре, и в этом знак их трагического совершенства Междометия французов обыкновенно короче наших (ah — ach! ft — pfui: микросатира; aie — au weh! — parbleu — potztausend! — hélas — leider), пример того, что даже в этих мельчайших созданиях искусства нет у них той бесконечной широты и пространности, что у нас в любых.

Приводить же в довершение всего в качестве самых наикратчайших поэтических форм еще и вопросительные и восклицательные знаки и классифицировать их — одинарные, парные и т. д., — это, по-видимому, в любом случае было бы шуткой и поистине излишне». * 5

Реторическая фигура, которой пользуется Жан-Поль, позволяет ему довести шутку до конца и расклассифицировать восклицательные знаки как «наикратчайшие поэтические формы». На своем пути от эпиграммы к восклицательному знаку Жан-Поль, хотя и в шутливой форме, вскрывает механизм современной ему шутки — именно механистический аппарат разложения смысла, действие которого Жан-Поль тут же демонстрирует. Эта дробящая смысл деятельность относится к сфере остроумия, Witz, — хотя и далеко ее не исчерпывает. Пока она только разрушительна, деструктивна, — некоторое логическое допущение позволяет искать «произведение искусства» в междометии и знаке препинания, тогда как модная поэзия «малых жанров» освещается ироническим светом, — именно потому, что ей отведено скромнейшее место на самой периферии поэтического мира Жан-Поля.

В своей «Леване», педагогическом сочинении зрелого художника, Жан-Поль особо озабочен воспитанием у детей остроумия, то есть все того же Witz. Первое, что может предложить своим воспитанникам учитель в эту эпоху, — это шарады и анаграммы; тут Жан-Поль ссылается на известного педагога, его современника, Августа Германа Нимейера, с его работой 1805 года. Второй, более высокий уровень, дают эпиграммы, остроумные истории и игра слов. Сам Жан-Поль, как подавляющее большинство интеллигентов его поколения, в молодости был домашним учителем, или гофмейстером. Своих учеников, в возрасте от семи до двенадцати лет, он, в самое короткое время, доучивает до того, что они начинают сами составлять сентенции, как две капли воды похожие на жан-полев-ские. В «Леване» Жан-Поль приводит некоторые из них, выбирая их из своих записей, — ибо записывал он все. «Гений» этого жан-полевского кружка остроумия и поэтической школы, двенадцатилетний мальчик, сочиняет уже такие маленькие шедевры остроумия совсем по Жан-Полю и не по возрасту, как: «Четыре вещи подражают человеку — эхо, тень, обезьяна, зеркало», «Женщины — это ленные наделы мужчин», «Греки, заползающие в троянского коня, — переселение душ заживо» и «Древние нуждались в едином боге уже затем, чтобы он запоминал им всех их богов». Это Жан-Поль, говорящий устами своих воспитанников, но

4 — 1593

такого типа остроумие могло существовать и увлекать лишь в течение короткого переходного периода в истории культуры, — тем более короткого по масштабам культуры.

Теодор фон Коббе, забытый поэт из числа заполнявших страницы альманахов бидермайера, вспоминает из дней своего детства, — он родился в 1798 году, а ко времени битвы при Ватерлоо уже служил в австрийской кавалерии:

«Спокойная, склонная к спекулятивному размышлению натура голь-штинцев на редкость развила в них турандотовские задатки. Как только выходил очередной Бекеровский альманах — один из самых популярных и долго существовавших, — отгадчики словно погружались в зимнюю спячку и не прежде пробуждались от своих созерцательных медитаций, чем решали все сфинксовы вопросы. А если это им вдруг не удавалось и тем более если дела, полудни и ночи мешали им в их погружении Брамы, то они уподоблялись разгуливавшим лунатикам и во все уголки Голыптинии слали письма своим обуреваемым загадками друзьям, покуда не находился результат. “Дорогой муженек, — сказала однажды жена своему супругу, — ты уж иди, читай свою проповедь, я посмотрю, не сумеем ли мы с Марианной решить эту шараду”». Дальше фон Коббе описывает такого долголетнего виртуоза в разгадывании, который в ответ на прочитанные ему две стихотворные строки шарады не только моментально находит ответ, но и успевает придать ему такую же поэтическую форму. «Еще замечательнее был дар провидения, каким наделен был один торговец, применявший, и с успехом, свою меркантильную проницательность к разгадыванию загадок. Отсутствие образования не раз служило ему препоной. Итак, отгадка была — Клио, муза истории. Хотя г-н Н. и не имел чести быть знакомым с музой истории, он все же счастливо вывел ее имя благодаря разным другим намекам. Тут же он поспешил к своему ученому соседу: “Скажите мне, Клио — это что? Вместе это должно быть Клио”», — разумеется, фраза произнесена на диалекте,

«Уже десятилетними детьми, — вспоминает Коббе, — мы обрели такую ловкость в загадывании и разгадывании, что достойны были аттестата зрелости в этом искусстве. Поэтому нас несказанно радовала история Эдипа, и мы чувствовали в себе тайное желание оказаться однажды с глазу на глаз со Сфингой, чтобы хотя бы несколько загадок задать ей».

От этих ярких локальных мемуаров, с датско-немецкой границы, перенесемся в другой конец немецкого мира, — ближе к сердцу европейской, не только немецкой, светской жизни.

Вот что пишет в своих «Воспоминаниях» очень интересная, долгие десятилетия выступавшая в литературе венская писательница Каролина Пихлер, — рассказ ее относится к 1815–1816 годам, и его позволительно привести более пространно, чтобы ощутить его интонацию:

♦Гофрат Бюэль, наш старинный друг, который никогда не бывал в Лилиеыфельде и Мариа-Целле и, как швейцарец по рождению, очень любопытен был поглядеть на наши горы, сопровождал нас вместе с графом Морицом фон Броуном, своим élève (воспитанником). Мы отправились все вместе в двух каретах, на этот раз не по Wallfahrtstrasse (дороге богомольцев), а по обычной дороге, прежде называвшейся имперской. В очень приятной, поросшей лесом долине, где расположены Хадерсдорф и Вейдлингау, владение князя Дитрихштейна, нас встретили его сын, граф Дитрихштейн, и его ментор Арнет, которые угостили нас изысканным завтраком. Потом мы поехали в Санкт-Пёльтен, откуда муж мой, в сопровождении нескольких чиновников округа и лесничества, продолжил свой путь в Иббс, а мы, Лотта и я, Гофрат Бюэль и его воспитанник, отправились дальше, в Лилиенфельд.

В монастыре нас, как всегда, приняли радушно. Тут мы повстречали старого знакомого, г-на Хашку, которого побудили к посещению монастыря склонность его настоятеля к высшей культуре и образованности и давнее с ним знакомство. Еще живо стоит перед моими глазами беседа наша в тот вечер, когда, собравшись в моей комнате, мы весело и в душевном покое развлекались так называемыми «Kühlheiben», или загадками Гофрата Лемана, которые ходили тогда во всех слоях общества, — чем более комичными и плоскими были они, тем больше заставляли они нас смеяться. Хашка, бывший преподаватель эстетики, был скандализован ими и всячески старался доказать незначительность таких шуток (Witze), — но мы и сами в этом не сомневались, а между тем забавлялись шутками вроде следующей…»

Тут приходится вынужденно делать паузу, поскольку все шутки связаны с материалом языка. Итак, вопрос: «Чем отличаются скрипка и дерево?» Чтобы ответить на него надо суметь догадаться связать между собою две вещи, — то, что у дерева есть ветви, — по-немецки Zweige, и то, что четвертая струна скрипки есть соль малой октавы, то есть струна g; если разложить теперь слово Zweige на два слова — Zwei G, «два G», ответ на вопрос следует сам собою: «У скрипки — одно g, у дерева — два g». Таким образом, скрипка и дерево отличаются тем, что у скрипки — одно g, а у дерева — их два. Я думаю, что такая логика алогичности не может не потрясать до известной степени. Особенно излюбленны были шутки, переворачивавшие, перелицовывавшие библейские тексты: в них логически выводилось — именно таким, показанным путем логики, — что апостол Павел был артиллерист по профессии, что царь Давид был родом из Голландии и родился в Лейдене, что самая древняя фамилия на свете — баронов Руморов, — искусствоведы знают немецкого историка искусства Румора, автора «Духа поварского искусства». Продолжает мадам Пихлер:

«Таких ребяческих загадок Гофрат Бюэль и все мы приводили множество, к величайшему неудовольствию Хашки. Когда к нам вошел прелат, которого прежде не отпускали дела, этот добрый старик надеялся найти у него поддержку, бросился навстречу настоятелю и стал жаловаться на нас, замучивших его своими жалкими шутками. Но тут он из огня попал в полымя, потому что прелат Ладислаус, самый близкий приятель Гофрата Лемана, стал выискивать самые комичные и самые плоские шутки, так что, наконец, и сам Хашка не мог не смеяться и этот свой смех оправдывал, как профессор эстетики, тем, что начал излагать перед нами теорию смешного, состоявшего, согласно его приговору, в ожидании, которое возбуждается, но притом самым позорным образом бывает обмануто.

На следующий день, великолепным сентябрьским утром, мы отправились в Мариа-Целль, — Бюэль, граф Броун, Лотта и я, — через горные ущелья, по залитым солнцем холмам, мимо светлых журчащих ручьев, все больше углубляясь в мир гор…».

«Мемуары» Каролины Пихлер — создание тонкой светской культуры, стоящей под знаком «элегантности», «изящества», — для таких кругов издаются «элегантные» газеты («Zeitung für elegante Welt»), и даже готовятся, как выражается она, «элегантные» завтраки (elegantes Frühstück); неразличение частного и общезначимого определяет характер воспоминаний (того, что достойно памяти, denkwürdig), — тоже признак светской культуры; при этом писательница, естественно, и не замечает, что шутки эпохи, которые она с готовностью называет плоскими, находятся в гармонии с ее повествованием, передающим душевный уют и покой и чуждающимся теней, — их орнаментальность, арабески словесной, буквенной, фантазии — в гармонии с ее перечислительным изложением фактов, имен, названий, фамилий, тоже своего рода орнаментом, совсем не противопоказанным мемуарам. Но так и должно быть, — именно, должно быть на каком-то уровне схождение между анатомирующим слово остроумием эпохи и всем в целом мировосприятием и выражением. Время бидермайера, когда Каролина Пихлер составляет свои мемуары, — время спокойно вспоминать и время коллекционировать летучую разорванность предыдущей, порывистой поры, богатства переходного культурного этапа.