Обратный перевод — страница 67 из 210

«Из этой записи видно, что Карамзин знал Рамлера, но не Гомера; иначе бы Карамзин должен был высказать свое мнение о том, подходят ли к поэзии Гомера латинские имена, тем более что Рамлер был представителем противоположного Карамзину литературного направления. Клопшток, в глазах Карамзина, едва ли не выше Гомера: “Певец Мессиады, которому сам Гомер отдал бы лавровый венец свой”*[10].

Порицание уместное постольку, поскольку приоткрывает нерешительность Карамзина — отсутствие реакции с его стороны по всей вероятности означает, что вопрос этот об именовании богов, поэтологически чрезвычайно острый, мало волнует его. (От риторики — к конкретности языка культуры.)

Но ведь это отсутствие реакции означает еще и иное: в то время, когда Карамзин выслушивает и записывает это соображение Рамлера, он либо не читал перевода Фосса, либо же этот перевод, последовательно (как, впрочем, и штольберговский) воспроизводящий гомеровские имена собственные и уже одним этим, вероятно, поражающий воображение немецких читателей, воспитанных на римско-латинской условной риторике, — либо же этот перевод вовсе не произвел на него ожидаемого впечатления. Одно из двух.

Но отсюда вытекает еще и следующее: если даже Гердер и хвалил Карамзину фоссовский перевод «Одиссеи», то все, что говорится в записи беседы с Гердером об «Одиссее», все же вовсе не относится к этому переводу: ведь примеры, какие приводит Карамзин из «Одиссеи», возникают в тексте «Писем русского путешественника» не ранее, чем через 14 лет после беседы — о царевнах, которые ходят по воду. Странным образом Андрей Николаевич Егунов, упрекая Карамзина в незнании Гомера, сам забывает, что гомеровские царевны так-таки ходят πό воду, пусть и не все: девица с кувшином в руке, какая встретилась спутникам Одиссея в злосчастной стране лестригонов (10,105,110), была все же дочерью царя, пусть даже и царя-людоеда. Карамзин в какой-то мере знал Гомера, но к 1803 г. мог читать «Одиссею» в самых разных переводах — немецких, французских, наконец в русском прозаическом переводе 1788 г. В пользу чтения Фосса не говорит ровным счетом ничего, а некоторые обстоятельства говорят против него (о них — несколько позднее).

Однако нерешительности Карамзина в отношении именования греческих богов соответствует и более общая в его случае нерешительность, — так сказать, нерешительность культурно-исторического плана. И эта нерешительность — не только Карамзин, но только Карамзин так и не сумел преодолеть ее.

Дело в том, что когда мы представляем себе 2-ую половину 18 века, то нам кажется, например, что наше со-размерение поэтических величин Гомера и Клопштока было ровно так же очевидно и для людей той эпохи. Правда, большинство из нас никогда не читало Клопштока, а позаимствовало свое суждение о нем из историко-литературной традиции. Для нас Клопшток скучен и нечитаем, и он бесконечно меньше Гомера и едва ли сопоставим с Гомером или с Вергилием. — Далее, зная о том, как вся эпоха устремляется в сторону Гомера, к гомеровской подлинности, зная о том, что в конце века Гёте почитал бы за честь слыть одним из «гомеридов», мы думаем, что таково было и общее расположение всей второй половины века.

Но это далеко не так! И не приходится искать пример более выразительный нежели следующий. 18 января 1774 г. Фридрих Леопольд фон Штольберг пишет Фоссу, — как замечательно, что мы остаемся всё в своем кругу! — «Признаюсь, я думаю, что Гомер превосходит Клопштока в возвышенном, Клопшток же Гомера — в прекрасном. Никто не жалуется на темноту Гомера, но многие — на темноту Клопштока. Я не думаю, что в «Мессии» Клопштока есть какие-либо темные места, но не мог ли бы он быть порою попроще?»[11].

Вот какая достойная всяческого уважения робость проявлена тут Штольбергом! Эпоха заворожена Гомером, но она же заворожена Клоппгго-ком, — да еще как! — и может случиться так, — для нас перспектива немыслимая! — что Гомер только приоткрывается через Клопштока, и приоткрывается под сенью Клопштока, уже хорошо усвоенного и принятого очень близко к сердцу!

А не было ли это так для Карамзина! Это мы сейчас проверим.

Что Карамзин в юности был заворожен Клопштоком, не подлежит никакому сомнению. Был ли он так же заворожен Гомером? Скорее, следует сказать, что он положил свой глаз на Гомера, уже зная — из разных источников, — каково значение Гомера в европейской культуре.

Клопшток же вызывает у Карамзина разнообразные проявления сентиментального жеста, — а ведь в этом-то все и дело! В самом крайнем, но и самом показательном случае Клопшток — и так не только у Карамзина! — он удостаивается той редкой чести, чтобы весь глубоко воспринятый смысл его творчества собирался в его имя: имя поэта как знак и держатель смысла всего его творчества!

Вот примеры из произведений Карамзина:

1) в стихотворении 1787 г. «Поэзия» читаем:

Так старец, отходя в блаженнейшую жизнь,

В восторге произнес: о Клопшток несравненный!

Еще великий муж собою красит мир —

Еще великий дух земли сей не оставил.

Но нет! Он в небесах уже давно живет —

Здесь тень мы зрим сего священного поэта[12].

2) «<…> эфирную радость — радость, какую могут только чувствовать великие души — воспел Клопшток в прекрасной оде своей ZüricherSee, которая осталась вечным памятником пребывания его в здешних местах — пребывания, лаврами и миртами увенчанного. Г. Тоблер — говоря о том, как уважен был здесь певец Мессиады — сказывал мне между прочим, что однажды из Кантона Гларуса пришли в Цирих две молодыя пастушки, единственно затем, чтобы видеть Клопштока. Одна из них взяла его за руку и сказала: Ach! wenn ich in der Clarissa lese und im Messias, so bin ich ausser mir! (ах! читая Клариссу и Мессиаду, я вне себя бываю!) Друзья мои! вообразите, что в эту райскую минуту чувствовало сердце Песнопевца! — »[13].

Конечно, это пастушки что надо — они одновременно пришли из кантона Гларус и проистекли из жанра идиллии и каким-то чудом оба истока сложились вместе: жизненное и литературное тут совершенно не различимы!

Эти примеры отсылают нас в д в а конца.

Сначала к роману в стихах Пушкина и к опере Чайковского:

Ах, Ричардсон! Ах, Ричардсон!

Клопшток и не вошел бы в ямб и не подошел бы туда по своей инструментовке и внутренней форме, не раз осмеянной, — в одной из сказок Клеменса Брентано выступает школьный учитель Клопшток.

Затем к роману Гёте «Страдания юного Вертера». И этот пример тоже хорошо известен, но на нем придется остановиться поподробнее. Вот отрывок из романа — в переводе, намеренно близком к оригиналу, а потому нарочно неуклюжем:

«Мы подошли к окну, в стороне громыхало, и великолепный дождь пробегал порывами по земле, и самое освежительное благоухание поднималось к нам во всей полноте теплого воздуха. Она же стояла, опираясь на локоть, и взгляд ее пронизывал местность, она смотрела на небо и на меня, я видел, что глаза ее наполнились слезами, она положила свою руку на мою и оказала: «Клопшток!» Я погрузился в поток чувств, что излился на меня, как только она произнесла это слово. Я не мог вынести этого, склонился к ее руке и поцеловал ее, проливая блаженнейшие слезы. И вновь взглянул на ее глаза — Благородный! <…>»[14].

Существуют 2 редакции этого романа Гёте — 1774 и 1787 года. Карамзин, кстати говоря, должен был читать это произведение — и по-немецки и по-русски, коль скоро 1-й русский перевод появился уже в 1781 г.[15]. Во 2-й редакции Гёте внес в текст следующее дополнение: «<…> сказала: «Клопшток!» Я тотчас же вспомнил великолепную оду, какая была у нее в мыслях, и погрузился — и комментато

ры романа установили, что Гёте имел в виду одну из самых известных од Клопштока — «Die Frühligsfeier» (1759 года). Эта ода— в подражание древним — написана свободным метром, как разумел его поэт, и это один из поэтических образцов для позднейшей гимнической лирики самого Гёте.

Вот этот отрывок:

Ach! schon rauscht, schon rauscht Himmel und Erde vom gnädigen Regen!

Nun ist — wie dürstet sie! — die Erd erquickt Und der Himmel der Segensfüll entlastet!

Siehe, nun kommt Jehova nicht mehr im Wetter,

In stillem sanftem Säuseln Kommt Jehova,

Und unter ihm neigt sich der Bogen des Friedens![16]

И он же — вновь в неуклюже-дословном переводе:

«Ах, уже шумит, уже шумит небо и земля благодатным дождем! Ныне — как алкала она — освежена земля, и небо освободилось от бремени благословенной полноты. Се Иегова грядет — не в буре, но в тихом кротком дуновении грядет он и под ним склоняется дуга мира».

В тексте Клопштока — отражение нескольких библейских мест, и самое главное из них — поразительно-глубокое место из 3 Кн. Царств (19,11–12):

«И вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь; после ветра землетрясение; но не в землетрясении Господь; / после землетрясения огонь; но не в огне Господь; после огня веяние тихого ветра, (и там Господь)*.

Теперь нам остается лишь убедиться в том, что отрывок из романа Гёте сам по себе есть разворачивание клопштоковских представлений, что Гёте — если подходить со стороны риторики и холодно — упражняется в клопштоковском стиле, «клошптокизируя», или, если смотреть на дело подобрее, преисполнился клопштоковских чувств и клопштоковских восторгов.

Вот — почти неожиданно — возвращается и библейское место в непередаваемом по-русски образе того, как ветер кроткими и тихими порывами падает на землю: der Regen säuselte auf das Land, — в этом смелом словоупотреблении глагола запечатлено божественное, благословляющее действие: этот дождь благословляет землю, страну (das Land).