Обратный перевод — страница 80 из 210

От эмпирической и просто «буквальной» полноты как свойства Павла Ивановича Чичикова Гоголь прокладывает мостики к позитивному бытию, которое отмечено полнотой, переполненностью, преизобилием, сытостью, праздничностью и святостью — если это последнее слово произвести от украинского и русского диалектального «свято» — «праздник». Полнота щек — это в поэме, наряду с целым множеством иных обстоятельств, как бы маленькое и в общем-то совсем незаметное окошечко в иной, подлинный, праздничный, сытый, изобильный мир народного свята — праздника реальности и мечтаний.

Несопоставимость полных щек Павла Ивановича Чичикова и народного праздника не должна удивлять; вот — две стороны, или две вещи, которые и рядом положить как-то неудобно, даже невозможно. Но ведь с самого начала поэмы читатель сразу же оказывается в особой атмосфере праздничной действительности, причем, конечно же, приподнятое и восторженное состояние читателя поддерживается не «формой», не стилем, не языком, не сюжетом как таковым, но тем, что писатель-поэт, погружаясь в самую непосредственную и «буквальную» реальность жизни, открывает множество самых маленьких воротец и окошечек в «иное» бытие, — которое однако не где-то «там» (по сравнению со здешним, со всем прозаически-унылым), но которое распахивается здесь же, среди обыденных вещей. Все повседневное, мелкое, обыденное, убогое несет свой материал в картину полноты, богатства, сытости, разнообразия, удальства, широты, не знающей края. «У меня когда свинина — всю свинью давай на стол, баранина — всего барана тащи, гусь — всего гуся» (гл. V), — слова, к которым Собакевич добавляет еще: «Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует» — и, действительно, тут, в этом мире не безмерность царит, но мера — огромная, широкая, как душа. Сам реальный мир — не аллегория того другого, а его начало, первичный материал его постройки. Уже сам по себе он поразительно разнообразен, и в таком разнообразии находится место и всему уродливому, как в кунсткамере, — уродливое, вроде уродства человека, каждого на свой лад, вроде нищеты плюшкинской деревни, превращается в курьез и, как курьез, тоже славит изобильную полноту этого мира. Чичиков как экспонат кунсткамеры тоже строит, вместе с другими, другой, праздничный мир посреди этого земного здешнего, — а как мастер мошеннических предприятий он, в сюжетном ряду, чуть тускнеет в сравнении с той первой ролью строителя, которую он исполняет наряду со всеми персонажами и вещами поэмы.

Не две меры прилагает Гоголь к действительности, но сама действительность у него глубока: поверхность существующего, внешний вид вещи ли, человека ли их не исчерпывает. Поверхность, убогая или уродливая, — в конфликте со своей глубиной, и тем не менее они прорастают друг друга. Гоголь может поэтому с иронией и с осуждением относиться к тому, что, собственно, есть одновременно знак лучшего, свойство лучшего. Тут у Гоголя нет никакого морализма, нет и его противоположности: из ловкачества Чичикова не вычитывает же он «позитивной» ловкости. Само это вычитывание лучшего из худшего и идеального из совсем несостоятельного происходит, вообще говоря, не по линии сюжета, а по линии вещей, которые с самого начала поэмы обступают читателя и творят необычайно богатый вещный мир. Мерой всего оказывается материальная, стихийная полнота, которая насыщает все до предела и которая начинается за самой поверхностью всего реального, будучи основой всего существующего. Такая стихийная полнота у Гоголя не сливается с духовным, с духовностью, идеальностью, но соседствует и совмещается с ней. Разнообразие реальной действительности прорастает в праздничность бытия и служит ее элементом, а эта праздничность — торжество самого материально-духовного тела бытия. Праздник с его святостью — настоящий горизонт реальности в поэме, а та, самая настоящая, первичная, непосредственная и буквальная действительность, которая повсюду на первом плане поэмы, — она помещена в широкие рамки праздничного бытия, которое сама же и создает, открывая свои глубины. Гоголь не страшится осуждать действительность (действительность «первого плана»), не боится показать всю тщету и убожество ее, не боится быть насмешливым и ироничным, — от насмешки и иронии не терпит ущерба праздничная реальность тела бытия. У Гоголя так сообразованы эти два плана, что никакое несовершенство первого не причиняет вреда второму, широкому. Несовершенство первого часто творит преизбыток второго — то есть именно ту переполненность и преизобильность, которая присуща второму миру с его стихийным кипением, бурлением. Весьма показательно гоголевское отношение к еде: можно иронизировать над любителями поесть, над обжорами, тем не менее еда и обжорство — тоже оконце, в которое смотрим на другой мир с его сытостью и насыщенностью. Еда — это и что-то духовное; это во всяком случае празднование, тут справляется торжество бытийной полноты. Сытая еда освящена этим праздником бытия, и притом не просто иронически, как в следующем месте (гл. IV): «Господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом, так что вчуже пронимает аппетит, — вот эти господа, точно, пользуются завидным даянием неба!». В «Мертвых душах» едят часто, вкусно и во всяком случае во славу неба, от которого идет такая полнота бытия! «Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со сняточками, и невесть чего не было.

— Пресный пирог с яйцом! — сказала хозяйка.

Чичиков подвинулся к пресному пирогу с яйцом и, съевши тут же с небольшим половину, похвалил его. <…>

— А блинков? — сказала хозяйка.

В ответ на это Чичиков свернул три блина вместе и, обмакнувши их в растопленное масло, отправил в рот, а губы и руки вытер салфеткой. Повторивши это раза три, он попросил хозяйку заложить его бричку» (гл. III).

Конечно же, такая сцена придумана Гоголем не ради характеристики Чичикова, и не для того, чтобы показать, будто интересы помещиков не простираются дальше вкусной еды. Не в помещиках тут дело, — они сами здесь орудия высшего и, в самой поэме, быть может, не слишком умелые проводники основного и смыслового, что созидает в поэме Гоголь. Вообще все, кто бы ни попался в поэме Гоголя, участвуют в празднике бытия и делают в него свой вклад. «Оставшись один, он [Чичиков] не без удовольствия взглянул на свою постель, которая была почти до потолка. Фетинья, как видно, была мастерица взбивать перины. Когда, подставивши стул, взобрался он на постель, она опустилась под ним почти до самого пола, и перья, вытесненные им из пределов, разлетелись во все углы комнаты» (гл. III). Несомненно, одна из ситуаций, из которых не один писатель постарался бы извлечь комический, гротескный смысл; но не это нужно было Гоголю, — он здесь дотошно конкретен, нагляден, и ему тут важнее всего было ощутить, увидеть тела, вещи, предметы в их явном, очевидном взаимодействии и соприкосновении, — два «веса», две «полноты» создают настоящую переполненность, когда все лишнее уже вытесняется: картина сверхизобилия своего рода! Сама деревня Коробочки — образ стихийного, хаотически сложившегося, почти не управляемого человеком, природного изобилия: «Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком. Этот небольшой дворик, или курятник, преграждал дощатый забор, за которым тянулись пространные огороды с капустой, луком, картофелем, свеклой и прочим хозяйственным овощем. По огороду были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев, из которых последние целыми косвенными тучами переносились с одного места на другое» и т. д. и т, д. В общем-то обычное для своей полосы хозяйство (если описывать его «трезво») представлено Гоголем как царство изобилия: тут есть все, и всего тут — без числа; переполненность стихии бытия такова, что само же это бытие от преизбытка поглощает само себя (как свинья сожрала цыпленка); такое бытие у Гоголя пучится, бурлит, кипит — в зависимости только от того, в чем оно выявляется, где находит выход наружу, на первый план реальности.

Весь первый том «Мертвых душ» — это праздник бытия. Конечно, не на всех страницах творится он в одинаковую силу, есть отступления от такого тона в сторону большей прозаичности, а есть и те знаменитые страницы, где, забывая постепенно о первом плане, Гоголь дает ему прямо перерасти в ликующий гимн русской действительности с ее неизведанными широтами и неизведанными судьбами; все бремя русского бытия Гоголь, как единственный поэт, выносит в свет праздничного бытия. Народ как единое целое («Русь») летит в вольных просторах; и тут тоже своя полнота: «летит мимо все, что ни есть на земли»… -

И вот эпоха, которая прежде всего принадлежит Гоголю: это эпоха твердо упрочившегося, созревшего благодаря Гоголю же реализма — но такого, который, обрабатывая и исследуя самую действительность, ни в малейшей степени не разуверился еще в возможностях реальности творить красоту и в духовности самой этой реальности — в ее непосредственной связи с высшим смыслом и высшей красотой. Когда же реализм с его погружением в непосредственное бытие предметов, вещей и людей вырабатывает в себе то более холодный и скептический, то более аналитический и сторонний взгляд на действительность, эпоха, принадлежавшая Гоголю, сразу же кончается, обрывается.

2.

Подлинное значение поэта нельзя понять, только углубляясь в него, в его жизнь и творчество, и обживая его мир как интерьер своего родного дома. Всем известны и не редки случаи той прекрасной и труднопостижимой для других завороженности, с которой хранители наследия отдельных второстепенных писателей, глубоко вживаясь в их мир, безмерно преувеличивают их художественную и духовную ценность.