Неполноты Твой рай без совершенной,
Внемли святым — да узрят взор блаженной».
Лишь Милосердье защитит наш род.
Скажи, Господь: «Настанет скорбный год.
Ее душа с землею разлучится;
Там некто утерять ее страшится
Среди несовершенства и невзгод.
В аду он скажет, в царстве злорожденных, —
Я видел упование блаженных».
И слова эти предназначены именно тем, кто руководствуется разумом в любви. Вскоре этому великому разуму предстоит вернуться в тот самый «рай» на земле, который создан «operatio proprius virtutis»[148], делами и добродетелями людей, его стихами, написанными во исполнение своей функции. В его словах, обращенных к Форезе, слышна грусть:
Не знаю, сколько буду жив;
Пусть даже близок берег, но желанье
К нему летит, меня опередив;
Затем, что край, мне данный в обитанье,
Что день — скуднее доблестью одет
И скорбное предвидит увяданье.
Отнюдь не случайно здесь вспоминается раннее стихотворение, но Данте и Бонаджунта говорят не столько о стихах, сколько о новом стиле. А стихи следует рассматривать сами по себе. Каждый образ в них самостоятелен, у каждого своя жизнь и свое право, но конечное их устремление — Бог. Однако вводя идею Бога в наш разговор, мы просто затрудняем дискуссию. «Это тоже Он, и это не Он». Даже небытие может обсуждаться так, как если бы речь шла о бытии. Стаций и Вергилий, поднимаясь на этот ярус, говорили о поэзии, и их беседа, по словам Данте, сделала его умнее в поэтическом смысле. А на следующем и последнем ярусе поэт Гвидо Гвиницелли[149] говорит о великом искусстве. В конце беседы Гвидо просит Данте помолиться в Раю за всех, пребывающих в этом ярусе:
Там за меня из «Отче наш» прочти
Все то, что нужно здешнему народу,
Который в грех уже нельзя ввести.
Характерно, что просит он не ради себя, а ради других, пребывающих с ним совместно. Совместность зависит от индивидуальности, так же как индивидуальность зависит от согласованности.
Достигнут последний ярус Чистилища. Здесь проходят последнее очищение развратники.
Здесь горный склон — в бушующем огне,
А из обрыва ветер бьет, взлетая,
И пригибает пламя вновь к стене...
Солнце близится к закату. Плотное тело Данте отбрасывает тень на стену огня. А из пламени слышится «Summae Deus clementiae»[150], а сразу вслед за ним раздалось «Virum non cognosco»[151] и другие голоса, прославлявшие целомудрие и добродетель. Здесь восхваляются два великих способа утверждения и отрицания. Духи, очищаемые пламенем, замечают плотность тела Данте: «Не таковы бесплотные тела». Он и в самом деле был здесь во плоти, что бы не говорили об этом спиритуалисты всех мастей. Им хотелось бы, чтобы Данте прошел по иным мирам бесплотным призраком, но эти желания подобны нечестивым поцелуям на фоне поцелуев настоящих:
Вдруг вижу — тени, здесь и там лобзаньем
Спешат друг к другу на ходу прильнуть
И кратким утешаются свиданьем.
В этих искренних поцелуях два великих Пути сливаются в один. Формально на этом ярусе расстаются с грехом распущенности, а на самом деле освобождаются от потакания себе и обмана, от напластований полуправды, от лукавства разума, готового оправдать похотливые устремления, от всего того, что не соответствует великому естественному порядку жизни человека.
Давным-давно, среди цветущих лугов Флоренции, поэту явился Образ, потрясший его душу до до основания, и душа замерла в оцепенении при виде чуда. Пауза длилась долго, но теперь она заканчивается. Сознание Данте очищается, в том числе и от всего того, что было сделано прежде. Во-первых, он осознает бремя собственной самости и то, как долго он пробыл под этим бременем, стремясь преуспеть. Душа его всегда помнила былую свободу. И теперь, когда с него спадает груз ощущения собственной значимости, он видит, что завидовал другим, порой даже ненавидел их. Любовь? Его любовь оказалась так далеко от подлинной любви, что даже счастье других злило его, а Божественная Любовь никогда не смотрела на него с «балконов души»; в лучшем случае она могла сожалеть и плакать. Когда же эти балконы открывались, оттуда валил дым гнева, едва ли не худший, чем адские дымы из круга гневливых. Только постепенно стал различаться путь спасения, пришло мучительное осознание того, насколько медленным было его движение вверх, насколько вялыми были его желания! Теперь он яснее различал голоса великих поэтов, творивших до него, голоса могущественных сил, рассказывающие ему об исконной природе любви, о свободе и власти, заново постигая посланный ему Образ, с которого начался его путь. Он научился распознавать алчность во всех ее видах, равно как и ее противоположность — расточительство, все то, что не просто замедляло рост души, но временами полностью обездвиживало ее. Вежливость и щедрость оказались надолго парализованными в его душе, но вот сейчас и здесь готовы были взломать преграду и уже превращались в настоятельную потребность сродни голоду и жажде. Но настоящего жара очищения его душа еще не испытала. До сих пор душа располагала только тем, чему ее научили Папа, Император и Вергилий, и однажды, давно и неосознанно, божественная Беатриче на прогулке. И вот он стоит перед стеной огня, не решаясь сделать шаг, а Вергилий наставляет его:
«Мой сын, переступи порог:
Здесь мука, но не смерть, — сказал Вергилий, —
Ты вспомни, вспомни!.. Если я помог
Тебе спуститься вглубь на Герионе,
Мне ль не помочь, когда к нам ближе Бог?
Но Данте все равно не решается вступить в огонь. Вергилию снова приходится его уговаривать:
«Отбрось, отбрось все, что твой дух сковало!
Взгляни — и шествуй смелою стопой!»
А я не шел, как совесть не взывала.
При виде черствой косности такой
Он, чуть смущенный, молвил: «Сын, ведь это
Стена меж Беатриче и тобой».
Если уж они благополучно прошли через мрак лжи, загрязняющей мир, чего же опасаться, находясь так близко от Истины? Поэма точно передает тяжесть этого последнего испытания: и все же поэзия способна сделать то, что невозможно ни для Императора, ни даже для самого Папы. Данте вступает в пламя, а впереди слышен голос, поющий: «Venite, benedicti Patris mei!»[152]. Через огонь поэты вышли «там, где есть тропа крутая».
Преодолев немногие ступени,
Мы ощутили солнечный заход
Там, сзади нас, по угасанью тени.
Солнце почти зашло. Поэты располагаются на ночлег. Данте засыпает и ему снится Лия, собирающая цветы на лугу и поющая о сестре Рахиль, сидящей перед зеркалом[153]. Проснувшись, Данте стремится дальше.
Когда под нами весь уклон проплыл
И мы достигли высоты конечной,
Ко мне глаза Вергилий устремил,
Сказав: «И временный огонь, и вечный
Ты видел, сын, и ты достиг земли,
Где смутен взгляд мой, прежде безупречный.
Тебя мой ум и знания вели;
Теперь своим руководись советом:
Все кручи, все теснины мы прошли.
Вот солнце лоб твой озаряет светом;
Вот лес, цветы и травяной ковер,
Самовозросшие в пространстве этом.
Пока не снизошел счастливый взор
Той, что в слезах тогда пришла за мною,
Сиди, броди — тебе во всем простор.
Отныне уст я больше не открою;
Свободен, прям и здрав твой дух; во всем
Судья ты сам; я над самим тобою
Тебя венчаю митрой и венцом».
Глава десятая. Настоящая Беатриче
Был час Венеры, утренней планеты, вдохновляющей влюбленных. В такой же час поэты входили в Чистилище. Теперь Данте один, а перед ним «Господень» лес, такой же обширный, как тот, перед которым он стоял в начале поэмы, но его природа иная. Это «la divina foresta, spessa e viva» — «божественный лес, густой и живой». Это земной рай, «наилучшее из того, что создано для нашего блаженства»[154], как говорит Данте в «Монархии»; правильное место для правильно живущего человека. Деревья спокойны, в их кронах щебечут птицы; легкий ветерок колышет листву. Ручей бежит по лесу в тени. На другом берегу ручья поэт видит женщину (как в его недавнем сне), собирающую цветы. Он заговаривает с ней и просит подойти поближе, чтобы он мог расслышать слова песни, которую та напевает. Впоследствии выяснится, что женщину зовут Мательда. Было высказано много предположений о том, кто мог послужить прототипом для этого персонажа поэмы. Наверное, было бы интересно узнать, кто бы это мог быть, хотя, в общем-то, это не принципиально. Беатриче в «Новой жизни» появлялась в окружении других девушек, и Данте ничего не сообщает о них. Единственная, с кем можно сравнить Мательду, это Джованна, Примавера