Образ Беатриче — страница 46 из 51


Пусть кажется, что слово пережало,

отставив наслажденье чудных глаз,

в каких мое желанье замирало.

(Пер. В. Маранцмана, Рай, XIV, 130–132)


Поэт словно не доверяет сам себе и сомневается, не забыл ли он о Беатриче, но тут же уверяется, что его упреки самому себе напрасны. Крест сияет. Хорал благих душ замолкает, чтобы дать возможность поэту говорить с очередным духом. Это предок Данте Каччагвидо. Данте делает акцент на том, что происхождение, традиции и кровное родство — это малое благородство, а истинное благородство достигается только самим человеком и состоит в высоте духа. Однако сам Данте даже в Раю гордится своим происхождением, хотя и понимает,


Однако плащ твой быстро укорочен;

И если, день за днем, не добавлять,

Он ножницами времени подточен.

(XVI, 7–9)


Но к предку он все равно обращается на «вы», чем вызывает одобрительную улыбку Беатриче. (Этот прекрасный римский обычай, к сожалению, утрачен в современной Англии). Улыбку Беатриче Данте уподобляет покашливанию служанки Гвиневеры, таким образом дававшей понять, что все спокойно, и Ланселот может поцеловать даму. Зачем здесь этот намек? Это Данте мимоходом осуждает легкую французскую снисходительность, часто ведущую к тяжким последствиям.

Речь Каччагвидо завершается знаменитым пророчеством скорого изгнания Данте:


Все, что любимо нежно, пропадет, —

вот та стрела, что первой посылает

лук ссылки, раня тем, что в нас живет.

Узнаешь: горек хлеб чужой бывает,

подъем и спуск по лестницам чужим

суровую дорогу удлиняет.

И большим бременем плечам твоим

компанья станет, злая и тупая,

с которой ты падешь к лощинам сим.

(Пер. В. Маранцмана. Рай, XVII, 55–63)


Каччагвидо предупреждает, что в изгнании поэту понадобится смелость, чтобы продолжать свои «песни». Данте совсем не эстет, но величайшая ценность поэзии знакома ему, как никому другому. В это время Беатриче советует поэту уповать на Бога:


«Думай о другом; не я ли

Вблизи Того, Кто отвратит от зла?»

(XVIII, 5–6)


Это помогает.


Одно могу сказать про то мгновенье, —

Что я, взирая на нее, вкушал

От всех иных страстей освобожденье,

Пока на Беатриче упадал

Луч Вечной Радости и, в ней сияя,

Меня вторичным светом утолял.

(13–18)


Алое сияние небес Марса меркнет, и в белом свечении шестого неба стаи душ, подобные птицам на побережье, летают, образуя разные фигуры, пока не собираются в образ орла с расправленными крыльями.


Я видел и внимал, как говорил

Орлиный клюв, и «я» и «мой» звучало,

Где смысл реченья «мы» и «наш» сулил.

«За правосудье — молвил он сначала, —

И праведность я к славе вознесен,

Для коей одного желанья мало.

(10–15)


Неразделимость местоимений, отмеченная Данте, говорит о слиянии душ, не делящихся на этих небесах на отдельные личности. Орел состоит из душ, отличающихся и превозносимых за свою праведность и преданность истинным и великим ценностям. Каждая из этих душ говорит о себе «я», но единый небесный Ум думает: «мы». И все же голос небесного орла снова говорит «Я». Сначала используется церемониальное множественное число, а затем оно приводится к единству. Церемониальное абстрактное множественное число, использованное в обращении к Каччагвидо, становится более реальным, а затем приводится к конкретному единству. Множественное число включало, в некотором смысле, всех представителей рода, и в этом смысле Каччагвидо был не единственным, а множественным числом, то есть всеми предками Данте и всем его прошлым. Так король Англии или Папа включают в себя англиканскую или римскую церковь (я не говорю, что они здесь первичны, скорее, все же, они вторичны по отношению к Церкви). Но поскольку во всех этих случаях мы рассматриваем одно конкретное лицо, множественное число должно в определенной степени оставаться церемониальным. А на шестых небесах это не так. Орел — это соборность душ и их мыслей, своего рода чувственный интеллект огромной мощи, в котором каждая его составляющая знает мысли всех остальных. Для Данте, Беатриче и любого другого стороннего наблюдателя они еще сохраняют индивидуальность, но, становясь орлом, употребляют местоимение «я».

Души, составляющие образ орла, названы «огнями Святого Духа» (XIX, 100), что прямо указывает на идею Троицы. В начале двадцатой песни единый голос орла распадается на отдельные песнопенья, а затем снова сливается в единый глас. Данте недоумевает по поводу язычников, включенных в состав орла на равных с прочими. И орел возвещает великую истину:


«Я вижу, веришь ты моим урокам

Из уважения, но суть не взять.

На веру взятое не станет проком

для тех, кто вещь по имени назвать

умеет, суть ее не понимая,

пока другой не станет объяснять.

И Regnum coelorum[179], уступая

живым надеждам, в коих страсти пыл,

смирится, Божьей волей побеждая,

не так как человек всех подчинил,

но воля та быть хочет побежденной,

чтоб, уступив, стать тем, кто победил.

(Пер. В. Маранцмана. Рай, ХХ, 88–99)


Сразу по окончании наставлений Беатриче, теперь уже без улыбки, увлекает поэта на седьмые небеса. При этом она объясняет свою серьезность тем, что Данте не смог бы вынести ее улыбки здесь. Вспомним, что от сферы к сфере ее красота становилась все нестерпимее для взгляда смертного. По той же причине смолкает музыка сфер, точнее, приноравливается к возможностям смертного слуха. Перед обновленным зрением Данте предстает практически бесконечная небесная лестница, по ступеням которой нисходит рать огней. Это напоминает переход с третьего на четвертое небо. Как и там, глаза Данте теперь яснее вникли в божественное (VIII, 90). Собственно, меняется не столько зрение Данте, сколько его способность улавливать все новые световые эффекты. Таков Рай. Данте часто говорил о возрастающей по мере восхождения красоте Беатриче. Видимо, он хотел тем самым добавить силы терцинам, но для нас это оказалось трудноуловимым. Рай открылся для богословов, но не для критиков.

Один из сходящих по лестнице светов приближается, и Данте, с разрешения Беатриче, задает вопрос, почему на седьмых небесах не слышен напев, звучавший в нижних кругах Рая. И получает ответ:


Твой слух, как зренье, смертен — отвечая,

Он молвил. — Потому здесь не поют,

Не улыбнулась путница святая.

(ХХ, 61–63)


Любопытный и страстный ум поэта не удовлетворяется этим ответом и тут же задает новый вопрос, связанный с его ранним опытом во Флоренции. В конце двадцатой песни речь шла о предопределении. Тогда орел шестого неба сказал:


О предопределение, в каком

Скрыт недре корень твой от глаз туманных,

Не видящих причину целиком!

(ХХ, 130–132)


С Данте говорит дух монаха-отшельника XI века Петра Дамиано[180]. Теперь на седьмом небе Данте опять возвращается к предопределению и спрашивает:


Зачем лишь ты средь стольких оказался

К беседе этой предопределен?

(XXI, 77-78),


и снова ему не отвечают прямо. Но, может быть, дело не в том, что поэзия не способна дать прямой ответ? Может быть, именно туманность ответа открывает нам его глубину? Следующие строки глубже любых богословских трудов помогают нам почувствовать, ощутить Причину, которой знать нам не дано. Почему Петр? почему Беатриче? почему так, а не как-нибудь иначе? Дамиано, облеченный светом благодати, наделенный «чудесной зоркостью», тем не менее говорит:


Но ни светлейший дух в стране небесной,

Ни самый вникший в Бога серафим

Не скажут тайны, и для них безвестной.

Так глубоко ответ словам твоим

Скрыт в пропасти предвечного решенья,

Что взору сотворенному незрим.

И ты, вернувшись в смертные селенья,

Скажи об этом, ибо там спешат

К ее краям тропою дерзновенья.

Ум, здесь светящий, там окутан в чад;

Суди, как на земле в нем сила бренна,

Раз он бессилен, даже небом взят.

(XXI, 91–102)


Единственный ответ уже был провозглашен Вергилием в третьей песне Ада:


Того хотят — там, где исполнить властны

То, что хотят. И речи прекрати!

(Ад, III, 95–96)


Мораль здесь проста: важна не только апологетика сама по себе, но и стиль апологетики. Тысячи проповедников говорили то же, что и Данте, но так и не убедили своих слушателей. Так в чем же убедительность Данте? В том, что у его образов есть глубина. Дамиано называет себя и вслед за другими святыми душами осуждает грехи христиан на земле, что вполне естественно, поскольку в жизни он был кардиналом. Речь его полна страсти и вызывает дружный негодующий вопль других душ.


Потом они умолкшего обстали