[1066] Как видим, морализирующие сентенции звучат и в этих более поздних по времени написания пассажах хроники.
Как уже было сказано, в середине XII в. мусульманский мир объединяет идея джихада. В хронике Гийома Тирского нарисован портрет главного политического врага христиан, известного вождя джихада Имад-аддина Зенги (ум. 1146), атабека Мосула, а затем султана Алеппо. Хронист называет его «мужем свирепейшим» (vir sevissimus).[1067] Имея в виду временный союз Иерусалима и Дамаска, направленный против сельджуков, писатель именует Зенги «жестоким врагом обоих королевств».[1068] Но Гийом Тирский оказывается способным признавать и достоинства врага: он высоко ценит военные качества Имад-аддина и, рассказывая о его заслугах, привносит в свое повествование реальные детали. С точки зрения Гийома Тирского, Зенги «умнейший муж, весьма опытный в военных делах».[1069] Примечательно, что этот эпитет — «опытнейший в военных делах» в хронике применяется также по отношению к королям Бодуэну II, Фульхерию и др.[1070] Не без восхищения хронист описывает храброе поведение эмира в боевых сражениях, отмечает его воинственный пыл: по словам писателя, в одной из битв Зенги, видя преимущество своего положения, «воодушевившись, призывая своих воинов, ободряя их словами, показывая им пример, первым среди тысячи ринулся в гущу битвы; мужественно сражаясь, вдохновляет своих на сражение и обращает наших воинов в бегство».[1071] Рассказывая о поведении Имад-аддина в одной из военных кампаний, хронист замечает, что тот проявил себя «мужем деятельным».[1072] Гийом Тирский показывает, что Имад-аддин порой способен и к гуманному отношению к врагу. Так, во время осады Триполи в 1137 г. христианские рыцари, измотанные длительной осадой, вынуждены были сдаться на милость победителя, и Зенги, к удивлению христиан, отпустил всех пленников, дав им возможность уйти со своим движимым имуществом, в обмен на сдачу крепости. По словам Гийома Тирского, все поражались тому, что столь жестокий человек, как Зенги, «проявил гуманность».[1073] И все же для средневекового писателя Имад-аддин Зенги прежде всего — иноверец. В контексте христианской концепции Другого рассматриваются моральные качества Имад-аддина. Хронист приписывает ему важнейший в системе христианских представлений грех — гордыню (superbia). «Сангвинус, — пишет Гийом Тирский о Зенги, — словно беспокойный червь, безмерно возгордился своими успехами».[1074] Для Гийома Тирского он тем не менее остается прежде всего вождем джихада, врагом христианства, а потому злодеем и преступником.[1075] Не случайно и прозвище, которое христиане дали мусульманскому эмиру — Сангвинус (Sanguinus), т. е. «Кровавый». «Зенги, — пишет Гийом Тирский, — оскверненный злодеяниями и страшнейший преследователь всего христианского». В день смерти Зенги (15 сентября 1146 г.), убитого одним из его евнухов, Гийом Тирский напишет о нем следующие строки: «Какое славное событие! Обагрен кровью кровожадный (sanguine sanguinolentus), муж-убийца, виновник по имени Сангвинус!».[1076] Прибегая к аллитерации, хронист сгущает негативные краски в изображении мусульманского вождя.
В хронике также нарисован весьма жизненный портрет сына Зенги Нур-аддина, также одного из влиятельных вождей джихада. Если Гийом Тирский нередко давал Зенги самые негативные характеристики, то его сын Нур-аддин получил более лестную и позитивную оценку, несмотря на то, что являлся злейшим врагом Иерусалимского королевства. Наибольшего количества эпитетов (около двадцати), к которым прибегает хронист, описывая правителей мусульманского мира, удостоился именно Нур-аддин. С одной стороны, Нур-аддин для Гийома Тирского «сильнейший государь» (potentissimus princeps),[1077] с другой — конечно же, «самый неукротимый враг наш»,[1078] «сильнейший из врагов наших» (hostium nostrorum potentissimus),[1079] «величайший преследователь народа и веры христианской».[1080] Термин «преследователь» (persecutor) в данной связи, видимо, не случаен. Если Унур назван «проводником» мира (prosecutor), то Нур-аддин — «преследователем» христиан (persecutor). Называя мусульманских правителей persecutor, хронист отсылает к общезначимой символической традиции, тем представлениям и взглядам, которые разделял средневековый писатель и его предполагаемая аудитория. Топос «преследователь Церкви» (persecutor ecclesiae) в средневековой культурной традиции имеет вполне отчетливые коннотации. Так, в хронике Роджера Ховденского нарисована апокалиптическая картина наступления конца света (Откр. 12, 1–6), которое ознаменуется появлением семи преследователей Церкви (persecutors ecclesiae) — Ирода, Нерона, Мухаммада и др. Их появление предсказывает калабрийский монах Иоахим Флорский Ричарду Львиное Сердце во время их встречи в 1190 г. в Марселе.[1081] Все эти исторические персонажи, перечисленные в пророчестве монаха, представляются Роджером Ховденским настоящим воплощением мирового зла.
В свою очередь Гийом Тирский, называя мусульманских правителей «преследователями» (persecutors), вероятно, имеет в виду эти апокалиптические образы. Значит, Нур-аддин в его понимании, действительно, злейший враг христианской Церкви. Но, с другой стороны, Гийом Тирский наделяет его хвалебными эпитетами, называя его «правителем справедливым, находчивым и осторожным».[1082] Он считает его «государем сколь благоразумным, столь и предвидящим».[1083] Все эти эпитеты — justus, providus — в хронике употребляются и по отношению к христианским правителям.[1084] Имея в виду его дар политического предвидения, хронист называет Нур-аддина «мужем отважнейшим, обладающим беспримерным у египтян опытом в военных делах».[1085] В связи с этим Гийом Тирский называет его «деятельнейшим мужем, неустанно добивающимся успехов».[1086] Заслуживает внимания то обстоятельство, что хронист отмечает такие прагматические качества, как находчивость и осторожность. Его характеристика, весьма рациональная и заземленная, практически лишена того символического смысла, какой часто обнаруживается в хрониках Первого крестового похода.
Хотя Нур-аддина и называют persecutor, за ним признают способность проявить высокие моральные качества. В этой связи Гийом Тирский описывает один весьма примечательный эпизод: во время похорон иерусалимского короля Бодуэна III мусульмане советовали Нур-аддину, воспользовавшись слабостью крестоносцев, вторгнуться в пределы Иерусалимского королевства и отвоевать новые территории. Но, по словам хрониста, тот предпочел проявить жалость к христианам, которые оплакивали своего господина: по мнению вождя джихада, следовало оплакивать эту утрату, ибо другого такого достойного правителя на земле более не осталось. Как видим, взаимные признание и толерантность — те качества, которые обнаруживают персонажи хроники Гийома Тирского. Как и в других случаях, слова Нур-аддина приводятся в хронике в виде косвенной речи.
При этом хронист называет Нур-аддина человеком «религиозным». Что имеется в виду? Парадоксально, но он называет вождя джихада «религиозным и богобоязненным (timens Deum) в соответствии со своими традициями».[1087] Такими же эпитетами (timens Deum) хронист награждает и христианских правителей — Бодуэна III, Годфруа Бульонского и др.[1088] В посвященных Нур-аддину строках нет обычной для нарративной манеры хронистов XII в. демонизации чужой религии. В какой-то степени Гийом Тирский пытается оценить ислам, так сказать, «изнутри». Это в высшей степени оригинально для средневекового человека, и не случайно немецкий историк Р. Швингес приписывал Гийому Тирскому особую толерантность по отношению к иноверцам.[1089] И действительно, хронист проявляет весьма нетипичную для средневекового человека способность воспринимать чужую культуру. Если сравнивать его сочинение с хрониками Первого крестового похода, то можно заметить, что произошел существенный сдвиг в мировоззрении средневекового человека. Однако трудно согласиться с Р. Швингесом в том, что при этом Гийом Тирский выходит за пределы средневекового религиозного миросозерцания. Все же чужую религию он продолжает называть «суеверными традициями» («traditiones supersitiosas»). Ислам для него лишь суеверие, извращение истинного учения.
Нур-аддин также назван правителем, которому сопутствует личное счастье, что позволяет ему расширять отцовское наследство.[1090] Думается, что слово felix здесь не случайно. Этот эпитет отсылает к античной риторической традиции: понятие felix, несомненно, связано с понятием fortuna; при этом подразумевается весь комплекс языческих античных представлений о благосклонной судьбе и иррациональных силах, управляющих жизнью человека. Эти представления, в корне чуждые христианству, проецируются на образ мусульманского правителя, образ иноверца.