Образование Маленького Дерева — страница 1 из 39



Ф. Картер

Посвящается

чероки


Маленькое Дерево


Мама пережила папу всего на год; вот как вышло, что я стал жить с дедушкой и бабушкой, когда мне было пять лет.

Из-за чего родственники, по словам бабушки, подняли после похорон ужасный шум.

Столпившись там, позади нашего домика, на изрезанном и неровном дворе (дом стоял на склоне), они делили крашеную кровать, стулья и стол и спорили о самом правильном устройстве моей дальнейшей судьбы.

Дедушка ничего не говорил. Он стоял на самом краю двора, позади всех, и рядом стояла бабушка. Бабушка была чистокровная чероки. Дедушка был чероки наполовину.

Он возвышался над остальными: шести футов четырех дюймов ростом, в черной широкополой шляпе и блестящем черном костюме, надеваемом только в церковь и на похороны. Бабушка смотрела в землю, но дедушка смотрел на меня, смотрел поверх толпы, и мало-помалу через весь двор я пробрался к нему, ухватил его за ногу и не отпускал, даже когда меня попытались от него отцепить.

Бабушка потом говорила, что я совсем не плакал, даже не пикнул, но за ногу держался крепко. Меня все тянули и тянули, я все не отпускал. В конце концов дедушка наклонился и положил мне на голову большую ладонь.

— Оставьте его, — сказал он. Меня оставили. По словам бабушки, в толпе дедушка говорил редко, но когда он говорил, его слушали.

Был пасмурный зимний день. Мы спустились с холма, вышли на дорогу и зашагали по обочине к городу. Дедушка шел впереди. На плече у него был узелок с моими пожитками. Я тут же уяснил себе, что идти вслед за дедушкой — значит семенить трусцой; и бабушке, чтобы не отставать от нас, временами приходилось приподнимать юбки.

Потом обочина кончилась, начались городские тротуары. В том же порядке, с дедушкой во главе, мы дошли до самой автостанции. Там мы остановились и долго ждали. Приходили и уходили автобусы; бабушка читала надписи на переднем стекле. Дедушка говорил, что по части чтения и вообще грамоты бабушка не имеет равных. Когда стало смеркаться, она выбрала точь-в-точь тот автобус, который был нам нужен.

Мы дождались, пока в автобус войдут все остальные — и хорошо сделали, потому что не успели мы шагу ступить, как начались осложнения. Мы вошли: впереди дедушка, посредине я, бабушка — на нижней ступеньке, в самых дверях. Дедушка вытащил из переднего кармана штанов кошелек с застежкой и приготовился платить.

— Где билеты? — сказал водитель автобуса, и так громко, что все даже привстали с мест, чтобы на нас посмотреть. Это не произвело на дедушку никакого впечатления. Он ответил, что мы собираемся купить билеты, а бабушка у меня из-за спины ему зашептала, чтобы он сказал, куда нам ехать. Дедушка так и сделал.

Водитель ответил, сколько стоит проезд, и пока дедушка отсчитывал деньги — с большой тщательностью, потому как света было маловато, — водитель отвернулся, поднял правую руку, сказал: «Хау!» — и захохотал. Все вокруг тоже засмеялись. Тут я понял, что все уладилось: они относятся к нам по-дружески, хотя у нас и нет билетов.

Потом мы пробирались в самый конец автобуса, и я видел больную леди. Веки у нее страшно почернели, а рот был весь окровавленный. Когда мы очутились рядом, она вдруг прижала руку к губам, отняла ее и закричала: «Ва-хуу!» Но я догадался, что боль тут же прошла, потому что она засмеялась, и все вокруг тоже. Ее сосед смеялся и хлопал себя по коленям. К галстуку у него была приколота большая блестящая булавка, и я понял, что за них можно не тревожиться: они богаты и, если станет совсем худо, позовут доктора.

Я сел посредине, между бабушкой и дедушкой. Бабушка протянула руку и ласково коснулась дедушкиной руки; его пальцы у меня на коленях обняли ее ладонь. Мне стало хорошо, и я уснул.

Когда, наконец, мы вышли из автобуса на грунтовую дорогу, была уже глубокая ночь. Дедушка зашагал по обочине, мы с бабушкой за ним следом. Было страшно холодно. В небе была луна, похожая на половинку толстого арбуза, и ее свет серебрил дорогу, петлявшую впереди, сколько хватал глаз.

Потом мы свернули с грунтовой дороги и пошли по фургонным колеям, меж которых росла трава, и вдруг я заметил горы. Темные и сумрачные, они высились в густой тени, и половинка луны висела над краем гряды, такой высокой, что, чтобы на нее поглядеть, нужно было далеко запрокидывать голову. Горы были такие черные, что я даже вздрогнул.

Позади меня бабушка сказала:

— Уэйлс… Кажется, он устал.

Дедушка остановился. Он обернулся и посмотрел на меня с высоты своего роста. Лицо его было невидимо в тени широкополой шляпы.

— Когда потеряешь, что тебе дорого, — усталость лечит.

Он повернулся и зашагал дальше, но теперь поспевать за ним стало легче. Дедушка шел медленнее, и я догадался, что он, наверное, тоже устал.

Очень долго мы шли по фургонным колеям, потом свернули на небольшую тропку и двинулись в самую глубь гор. Похоже было, что мы вот-вот натолкнемся прямо на гору, но мы все шли и шли, а горы словно расступались перед нами и снова смыкались позади.

Звуки наших шагов подхватило эхо, и со всех сторон зашевелилось и задвигалось; из-за деревьев слышались шепоты и вздохи, будто все вокруг ожило. И стало тепло. Где-то рядом журчало, звенело и переливалось — это катился по камням горный ручей, то разливаясь заводями, то снова торопясь дальше. Мы были в самом сердце гор.

Половинка луны закатилась за кромку гряды, раз-див по небу серебро, и над ущельем повис сумеречный купол, ронявший на нас сероватые отсветы.

У меня за спиной бабушка тихонько запела, и я знал, что мелодия была индейская, и не нужно было слов, чтобы ее понять, и от нее на душе у меня стало спокойно.

Вдруг раздался лай собаки, и я подскочил от неожиданности. Она лаяла протяжно и жалобно, заходясь всхлипами. Эхо подхватило ее голос и покатилось далеко-далеко в горы. Дедушка ухмыльнулся.

— Старая Мод. Шаги слышит, а кто пришел, не знает. Нюх, как у карманной собачки.

Через минуту собаки были со всех сторон. Повизгивая, они скакали вокруг дедушки и принюхивались ко мне, заинтересованные новым запахом. Старая Мод снова залаяла, теперь уже совсем рядом, и дедушка сказал:

— Цыц, Мод!

Тут она узнала, кто пришел, подбежала и стала скакать, бросаться лапами нам на плечи.

Через ручей было переброшено бревно; мы перешли на ту сторону. Там, среди высоких деревьев, была расчищена поляна, и в самой глубине ее стоял сложенный из бревен дом. Прямо за ним уходила вверх гора; поперек фасада во всю ширину шла открытая веранда.

Посредине дом разделял широкий сквозной проход. Кто-то назвал бы такой проход «галереей», но в горах он называется «собачьей дорожкой», потому что он открыт и по нему бегают собаки. По одну сторону собачьей дорожки была большая комната, в которой готовили, ели и отдыхали, по другую — две спальни. Одна была бабушкина и дедушкина. Другая теперь была моя.

Я лежал на мягкой, упругой сетке из оленьей кожи, натянутой на каркас из орешника гикори. Я смотрел в открытое окно. Мне были видны деревья, темные в призрачном свете, на том берегу ручья. На меня нахлынули мысли; я стал думать о маме, и все вокруг было страшно чужое.

Кто-то погладил меня по голове. Это была бабушка; она сидела на полу у моей постели, широкие юбки устилали пол, с плеч струились на колени длинные, темные с серебром косы. Она тоже смотрела в окно. Тихо и медленно она пела:

Они узнали, что он пришел, —

Лес и ветер в ветвях,

Отец-гора встречает

Маленькое Дерево песней.

Они не боятся его, они знают:

У него доброе сердце,

Они поют: «Маленькое Дерево,

Ты не одинок!»

Даже глупышка Лэй-на,

Дурачась, журча и играя,

Бежит по горам и лепечет:

«Слушайте все мою песню!

К нам пришел новый брат:

Маленькое Дерево брат наш,

Маленькое Дерево с нами».

Поет олененок, Ави-Усди,

И Мин-е-Ли, перепелка,

И даже ворон Каду:

«У Маленького Дерева храброе сердце,

И в доброте его сила.

Маленькое Дерево, ты никогда

Не будешь одинок».

Бабушка пела, плавно покачиваясь в такт, и я слышал, как говорит ветер, а горный ручеек, Лэй-на поет обо мне всем моим братьям.

Я знал, что Маленькое Дерево — это я, и мне было хорошо оттого, что меня так любят и мне так рады. Я уснул. И я совсем не плакал.

Путь


Целую неделю вечерами, под треск сосновых сучьев в очаге и мерное поскрипывание кресла-качалки под ее легким телом, бабушка пела за работой; кривым ножом она разрезала оленью кожу и тонкими полосами оплетала швы — она шила мне высокие мокасины. Когда они были готовы и вымочены в воде, я надел их мокрыми и ходил взад-вперед по дому, пока они не высохли на ногах и не стали мягкими, как пух, легкими, как воздух.

В то утро я поспешно оделся, застегнул куртку на все пуговицы и только потом натянул мокасины. Было темно и холодно — и так рано, что даже предрассветный ветер еще не шептал в ветвях.

Дедушка сказал, что возьмет меня с собой на высокую тропу, но только если я проснусь, и что будить меня он не станет.

— Утром мужчина встает по собственной воле, — сказал он торжественно и без улыбки.

Но собирался дедушка почему-то так шумно, с бабушкой говорил так громко — что-то даже стукнулось о стену моей спальни, — что я проснулся. Я был на дворе первым, и когда он вышел, я уже ждал в темноте среди собак.

Дедушка был заметно удивлен.

— Ты уже здесь?

— Да, сэр, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос звучал не слишком гордо.

Вокруг нас прыгали собаки. Дедушка указал на них пальцем.

— Вы остаетесь дома, — объявил он, и старая Мод завыла, а остальные жалобно заскулили и поджали хвосты. Но за нами не побежали. Сбившись в стайку на поляне, они стояли и грустно смотрели нам вслед.

Я уже побывал на нижней тропе, которая вилась вдоль ручья, повторяя изгибы и петли ущелья, пока в конце концов не выходила на луг, где у дедушки был сарай, и где он держал мула и корову. Но сегодня мы собирались на высокую тропу, ту, что от развилки уходила вправо и вверх по склону и, петляя с ущельем, взбиралась выше и выше на гору. Я семенил вслед за дедушкой и все время чувствовал, как поднимается тропа.